Из глубин тела поднимаются они к уху, которое слышало, к глазу, который видел, к носу, который обонял, к ногам, которые шли, к мышцам руки, которая несла.
Я спустился по широкой дороге, свернул налево и пересек перекресток на въезде в Иерусалим, прошел меж старых домов с красной черепицей, которые все еще там, и поднялся к большим кипарисам, стоявшим у Дома сумасшедших, которого там уже нет. Тогда они были буйно зелеными и каждый вечер укрывали в своей листве тысячи скворцов, а сейчас будто обезлюдели без крыльев, и осиротели без посвиста, и стали черным-черны от сажи и дыма проходящих машин.
Я посмотрел в сторону старой каменотесной мастерской Абуд-Леви, где всё еще высятся груды строительных камней, но уже нет больше ни молотков, ни зубил и не слышатся мелодии их ударов, и пошел дальше по улице Яффо, вдоль каменной ограды бывшего здания больницы «Шаарей Цедек».
Пациентов доктора Валаха давно уже там нет, а старое здание взломано и разрушено. Но низкая стена, с ее серыми камнями, поросшими лишайником времени, всякого рода колючками и мхом, что обычно населяют трещины стен, все еще стоит, и камень — я вздрогнул, — тот квадратный камень, который любовники Черной Тети утащили для нее со двора мастерской Абуд-Леви и положили у подножья стены, чтобы она могла стоять на нем и смотреть на коров, — он тоже был там, лежащий и ждущий.
Я встал на него на цыпочки — в очередной раз убеждаясь в том, какие мы низкорослые, мои родители и я, — и заглянул через стену. Резкий пастуший зов таился в сжатой трубе моего кулака, но кого мне сзывать? Коровник давно разрушен, и красно-белые автобусы пыхтят на том месте, где когда-то паслись черно-белые коровы.
Я пошел дальше. Дважды повернул вместе с улицей, возле старинных солнечных часов свернул направо и возле человека в знакомой кепке, с похожим лицом и новой петрушкой, возможно — сына тогдашнего продавца, свернул налево, внутрь рынка.
И тут, за лавкой с кофе и пряностями и за лавкой двух братьев, в которой мы покупали облатки для Матери и мак для субботних пирогов, почти на самой границе, которую Черная Тетя не позволяла мне пересекать, — той, за которой простиралось царство резников и ощипывательниц, — я увидел свою бывшую жену, свою нынешнюю возлюбленную и свою будущую беду, доктора Аарону Майер-Гарон. Она шла рядом с мужчиной, который выглядел таким вторым, и таким честным, и таким добрым, что я тотчас понял, кто он.
Стройные и высокие — уж конечно, выше, чем я, — красивые и лицом, и одеждой, скользили они в толпе, эти двое. Я никак не ожидал, что увижу их в Иерусалиме и именно на Маханюде, но глаза мои увидели, и сердце мое сжалось, и мышцы живота поняли и отвердели, так что мой мозг уже не мог отрицать их существование.
Его ладонь лежала на основании ее шеи, в том месте, где на затылке шепчет пушок, встопорщившись, как шелковая трава под легчайшим шевелением губ. Между ее лопатками обреталась его рука, то ли защищая, то ли лаская, то ли направляя ее в толкущейся толпе. Ее ступни, что голубями трепетали на моей спине, ступали меж прилавков. Пальцы ее рук, что прокладывали тропинки на моей груди, скользили по перцам и фруктам. Ее глаза, что закатывались и белели под бременем моей любви, смеялись и не видели меня.
И вдруг она исчезла. Толпа на миг заслонила их, а в следующий миг ее уже там не было. Может быть, пошла по своим делам? Может быть, все-таки заметила меня? Так или иначе, она исчезла.
В среду это было, и на рынке было полно людей. Мне было легко идти за ним следом и под прикрытием толпы подойти к нему вплотную, чтобы возле одного из прилавков сказать ему — мы, мужчины, должны помогать друг другу:
— Извините, что я вмешиваюсь, но баклажаны так не выбирают.
Он вернул пристыженный баклажан в ящик.
— А как? — улыбнулся он. |