Изменить размер шрифта - +
Последней приходит Рыжая Тетя, которая взбирается по ступенькам и при этом громким пронзительным голосом и с гримасой отвращения читает имена на дверных табличках.

Одна за другой они входят в мою квартиру. Одна за другой обнимают меня. Пять быстрых правых ладоней одна за другой похлопывают по моему левому плечу, сигналя мне «двойки» фамильной морзянкой, точками и тире нашего семейного кода.

Трудолюбивыми пчелами гудят они в пространстве квартиры. И вот уже кастрюли с едой греются на газовых горелках, фрукты, головки сыра и селедка спрятаны в холодильник, книги для чтения с сиротливо брошенными окончаниями положены на книжную полку, маринованные огурцы порезаны, сладкие пироги из дрожжевого теста — о, сладкие пироги из дрожжевого теста! с мягким изюмом, яблоками и маком, который всю ночь вымачивался в молоке! — уже нарезаны и выставлены на стол, а страшные Бабушкины закрутки с консервированной всячиной расставлены по шкафам. «Выброси все старые закрутки, потому что на завтра мы приготовили тебе сюрприз и прибываем с новыми, — предупредила ты меня по телефону накануне, — и, кстати, надень старую рубашку, потому что она, конечно, будет тебя кормить тем вареньем, которое варит в данный момент».

Бабушкины глаза зорко рыщут. «Сколько это стоит?» — спрашивает она о каждом предмете, на который натыкается ее взгляд, что новом, что старом.

«Уйму денег», — отвечаю я каждый раз.

В ее комнате в их иерусалимском доме оконные рамы все еще заклеены липкой лентой времен Синайской кампании. «Сними это уже, наконец! — кричат на нее дочери. — С тех пор прошло сорок лет!» Но Бабушка отвечает, что война все равно повторяется каждые несколько лет, «так что, мне каждый раз снимать и снова наклеивать?».

Пенелопа расхаживает между ножек стульев, а мы — не шесть, а шестеро, в силу мужского шовинизма иврита, — сидим у стола, едим, и пьем, и беседуем, и пока мы беседуем, пальцы Большой Женщины продолжают перебирать на столе воображаемую чечевицу, а ее глаза высматривают, и выискивают, и фиксируют каждое изменение, которое произошло за истекший месяц в моей внешности, в моей квартире и в моих привычках.

— Ты как будто плохо выглядишь, — говорит Бабушка.

— Он выглядит много лучше, чем Наш Отец, и Наш Дедушка, и оба Наших Дяди, — говорит сестра. Но Бабушка уже перестала перебирать отсутствующую чечевицу — она немедленно вытаскивает и открывает новую банку с вареньем, и сладкая кормящая ложечка, дело столетних старческих рук, уже дрожит у моего рта, который сам собой раскрывается ей навстречу. — Вот, Рафинька, ты уже выглядишь много лучше, — декламирует сестра вместе с нею, и я послушно глотаю и вытираю две липкие, красноватые капли со старой рубашки, которую надел в ожидании ее визита (спасибо тебе за предупреждение, сестричка).

— Вкусно?

— Очень вкусно, Бабушка, спасибо.

Теперь она добавит несколько слов по поводу страшного пекла пустыни, который наверняка не прибавляет мне здоровья, снова спросит, как я себя чувствую, и заметит: «Ну, так сколько тебе уже лет? Пятьдесят два? Что вы на это скажете…» И улыбнется, и произнесет мою любимую фразу — фразу, которая шелестит в глубинах сердец Большой Женщины, но которую лишь Бабушкин рот позволяет себе произнести вслух: «Я ни за что не умру, пока не увижу тебя в гробу, Рафинька…»

«Именно так, Рафинька. Она не умрет, пока не увидит тебя в гробу».

Сестра говорит, что Бабушкино долголетие («не „исключительное“, Рафауль, просто „слишком долгое“ летие…») наделяет ее особенно отвратительным видом неприкосновенности. Я слушаю и улыбаюсь, потому что не только мое долголетие — «исключительное»? «слишком долгое»? ненужное зачеркнуть, — но и мое имя тоже мечется, точно красная тряпка, перед Бабушкиными глазами, имя «Рафаэль», полученное мною в память о ее муже, который покончил с собой, оставив своей вдове столько долгов, что ей это до сих пор кажется злобной местью.

Быстрый переход