В небе делал свой очередной боевой разворот немецкий истребитель. Кого он собирается атаковать? – мелькнуло у меня в голове. И сразу понял: добить нас, летчиков. И тут же снег вокруг меня будто вскипел от пуль. Это меня привело в чувство. Я вскочил. Болело плечо. Видимо, ударился, когда вылетал из кабины. Жгло лицо. Кожа на лбу, на щеках и скулах была вся посечена осколками плекса.
Самолет лежал под обрывом. Мотор все еще дымился. Покричал стрелка Матвеева. Тот махнул в ответ рукой. Жив. Но выбраться из кабины самостоятельно не может. Я обрадовался и кинулся к нему. Тащу его из кабины, а спиной чувствую, что немец снова заходит в атаку. Меня всего трясет, я еще не пришел в себя после удара. Сил нет. Кое-как выволок я своего стрелка на снег. Только мы успели сунуться под моторную часть, как по нашей машине застучали пули.
Но и под мотором лежать опасно – дымится. Может и загореться, и взорваться. Но под плоскостями прятаться от пулеметов истребителя еще опаснее. Плоскости от пули не защита. Сколько ж ты, думаю, сволочь такая, летать еще будешь? Ведь должны же у тебя когда-то или патроны кончиться, или горючее! И точно. Сделал еще один разворот, прошил нашу машину последней очередью и улетел. Качнул на прощание крыльями и пропал за верхушками деревьев.
Кто из нас тогда, в той схватке, победил, это еще вопрос.
Я вытащил Матвеева из оврага. Осмотрелся. Передовая совсем рядом. Слышна стрельба. И то снаряд пролетит, то пуля. Неподалеку, вижу, хорошо укатанная проселочная дорога. Немного погодя на ней появился какой-то возок. Конь запряжен в сани. Возница увидел меня, увидел револьвер в моей руке и стал нахлестывать коня. Я испугал его своим видом. Одет я был действительно подозрительно, и в глазах любого пехотинца, да еще в таких обстоятельствах, мог легко сойти за врага. Унты, меховая куртка, летный кожаный шлем – и никаких знаков различия. Вдобавок ко всему – пистолет в руке.
Стрелок мой стонал. Дело, вижу, плохо. Я вознице: «Ах ты, сукин сын! Так-то твою растак да разэтак!» Смотрю, остановился. Вожжи натянул, встал в санях, смотрит в нашу сторону и тоже матерится. Так мы с ним некоторое время и разговаривали. Будто паролями обменивались. Револьвер я не убирал. Первый раз за год войны я его из кобуры вытащил. Смотрю, поворачивает лошадь, едет к нам. И говорит с облегчением: «Я думал – немцы. А теперь вижу – свои». Смотрю, а солдат даже вспотел от страха. Шапку снял, а голова его вся дымится от пара. Как мотор нашего штурмовика. Я ему: так, мол, и так, видишь, стрелок мой умирает, срочная медицинская помощь ему нужна. Ждите, говорит, когда назад буду ехать. Слышите, мол, стрельбу? Это батарея наша стреляет. Но скоро хлопцам стрелять нечем будет, я, говорит, снаряды им подвожу. Уехал. Матвеев стонет. Временами уже сознание стал терять. У меня тоже голова стала кружиться, мутит.
Но слово свое солдат сдержал. Немного погодя со стороны передовой послышался скрип санных полозьев и глухой топот копыт по мерзлому укатанному снегу. «Давай живо! – крикнул он. – Немцы контратакуют! Как бы на прорыв не пошли». Спрыгнул с саней, стал помогать мне грузить раненого в сани. Туда же погрузили парашюты и радиостанцию. «Тут до деревни рукой подать. Сейчас я вас живо туда… – Хлестнул вожжой по крупу лошади и сказал, улыбаясь мне: – Куда им прорваться? Ребята им сейчас врежут. А там я им и еще гостинцев подвезу».
Мы ехали. А возница все говорил, говорил, говорил. Видать, скучновато ему было одному в дороге. Да и нам, должно быть, радовался. И говорит: «Удивит-тельное дело! Вы ж с самого неба упали! И – живые». Радовался и тому, что спасает нас.
Перед тем как уехать, мы с ним забросали кое-как снегом мотор самолета. Пламени не было, но дым еще вытягивало из-под обшивки.
В деревне мы перегрузили Матвеева на полуторку и, уже на машине, погнали дальше. |