Изменить размер шрифта - +
От Лилии многое зависело. Тем более — от её отца.

Но с мамой я тоже поделился своим наблюдением насчёт того, как маленькие дети сидят у матерей на коленях и смотрят в окно троллейбуса. Мама сказала, что всё правильно я заметил, всё так и есть. Дети воспринимают информацию, потому что никуда не денешься, им нужно познавать мир. Вот они и сидят, смотрят, познают мир, но при этом скучают. Мама сказала, что я внимательный наблюдатель, это врождённый дар. А всё анализировать и синтезировать можно научиться со временем. И даже подсказала мне идею сюжета новой книги: рождается ребёнок с необыкновенными способностями, у него особенный взгляд, он этим взглядом может… Я уже не помню, что он может делать этим взглядом. Это сейчас не имеет значения. Книги с таким сюжетом написали уже все, кому не лень. А я так и не написал. Но это тоже уже не имеет значения.

Это перестало иметь значение с того момента, когда она повернула голову и посмотрела на меня. У неё был такой взгляд, как будто она познаёт мир, но при этом скучает. Мне показалось, что она немножко улыбается. Но она не улыбалась, просто губы у неё были, как говорят, луком Амура, уголки всегда загнуты вверх, от природы, а не от настроения, вот и казалось, что она улыбается. Но по-настоящему, от настроения или хотя бы для вежливости, она никогда не улыбалась.

Даже странно, что я тогда мог столько всего разглядеть. Но, скорее всего, это я потом столько всего разглядел. А тогда я увидел только глаза. Как будто на лице были только глаза, одни глаза и ничего больше. Потом узнал, что все, кто видел её впервые, сразу запоминали только глаза. При следующих встречах и узнавали только по глазам. А всё остальное запоминали постепенно. А может, и не запоминали. Володя, например, рисовал её без конца, сто портретов нарисовал, наверное. Или двести, я не знаю. И на всех портретах глаза — её, а всё остальное разное. В принципе, все портреты на неё похожи, Володя хороший художник. Но портреты разные получались. Эти портреты я потом увидел. А тогда я не думал, что её вообще можно нарисовать. То есть, я вообще ни о чём таком не думал, но если бы меня спросили, можно её нарисовать или нельзя, я бы ответил, что нельзя. Потому что ничего, кроме глаз, не видишь.

В общем, она сидела, смотрела на меня, познавала мир и скучала. А Марк что-то громко говорил восторженной скороговоркой. Что она — его личное открытие, главное событие прошлого Всесоюзного семинара, все как тогда обалдели — так до сих пор в себя придти не могут, самый талантливый автор за последние пятьдесят лет, главный старается её к нам переманить, но она почему-то отказывается, хотя всё, что пишет, идёт с колёс, в каждом номере по куску, а в двух — даже по три, ну, ничего, может, во время стажировки присмотрится, может, и понравится, может, и согласится… и очень жаль, что меня не было на том семинаре, давно бы уже познакомились, ну, ладно, лучше поздно, чем никогда, так что — будьте знакомы. Наверное, он так и говорил. Тогда я вряд ли что-нибудь соображал. Но он и потом так часто это говорил, всегда одно и то же, что мне кажется, и в первый раз говорил то же самое.

— Рада познакомиться, — сказала она. — Я читала ваши книги. Очень хорошие. Особенно первая. Жаль, что вас не было на семинаре. Там было… забавно.

Марк захохотал и стал рассказывать, что самым забавным на семинаре было то, как четыре сотни мужиков ходили хвостом за ней одной, а через четыре дня она уехала домой, никому ничего не сказав, и четыре сотни мужиков искали её и по всей редакции, и на чужих этажах, и даже в гостинице караулили, пока секретарша не сказала, что сама отметила ей командировку, и она уехала, потому что ей здесь надоело.

Я эти семинары терпеть не могу. Приезжают стада графоманов, целую неделю от них никакого покоя. Работать невозможно, общаться с ними невыносимо, найти среди них кого-нибудь толкового — нереально.

Быстрый переход