— Где мама? — спросил.
— Я здесь, — ответила она.
Он слабо, как бы через силу улыбнулся, и сердце ее сжалось от этой вымученной, едва заметной улыбки.
— Ты не мама, — сказал.
Из глаз его медленно покатились слезы, поползли по щекам, вдоль подбородка в седой щетине.
— Позови маму, — сказал он, — Таня, прошу, где мама?
Она растерялась, обняла его легкие, уже почти невесомые плечи, прижалась головой к его голове.
— Ваня, я здесь, с тобой.
А он позвал еще раз:
— Где мама?
Позднее он часто снился ей, все больше молодым, веселым, каким встретился когда-то, в молодости.
Улыбался, встряхивал темными волосами, говорил что-то, проснувшись, она всегда забывала, что он говорил, потом внезапно начинал плакать, умоляюще протягивая руки, и во сне она понимала: он зовет свою маму.
Она подолгу не могла отойти от своего сна, ей вспоминался последний его день, когда он, высохший, разом постаревший, по-детски жалобно плакал и звал маму…
Впервые слух о том, что дом будут ломать, разнесся семь лет назад. Потом оказалось, ломать не будут, просто дом забирает какое-то учреждение, а жильцов переселят в другие районы, кого куда.
Она не хотела никуда уезжать, полагая закончить свои дни здесь, в этих двух комнатках, где они жили с Ваней, где он встретил последний свой час.
Особенно родными казались яблони, некогда посаженные им, как бы хранившие тепло и силу его рук.
Неужели их могут уничтожить, срубить, сжечь?
Она подолгу глядела на яблони, потом начинала обходить одну за другой. Если бы не боялась, что жильцы из окон могут ее увидеть, она обняла бы все яблони по очереди, перецеловав каждый листок…
Управдом сказал ей:
— Не бойтесь. Яблони никому не мешают, так и останутся здесь, во дворе…
— Только одичают, наверно, — сказала она.
Управдом развел руками.
— Ничего не поделаешь…
— Ладно, — сказала она, — хорошо, что хоть останутся здесь…
Поздней осенью она переехала в Медведково. Дом был не в пример старому флигелю, многоэтажный, с косыми лоджиями, с подъездами, затейливо отделанными разным пластиком.
Квартира была однокомнатной, продолговатая, с широким окном комната, крохотная кухонька, узкий коридор.
Чисто и тихо, чересчур даже тихо.
Татьяна Петровна расставила мебель так, как, ей казалось, хотел бы расставить Ваня. В углу кровать, возле окна комод и швейная машина, в середине стол, на подоконнике горшки с цветами ванька мокрый и алой бархатной геранью.
— Вот, Ваня, — сказала. — Буду теперь доживать здесь свой век.
У нее появилась манера разговаривать вслух с самой собой, обращаясь к Ване, словно беседуя и советуясь с ним. И отвечала себе так, как, по ее, мог бы ответить Ваня.
— Как думаешь, — спросила она его, — съездить мне на наш, Бабьегородский?
И ответила убежденно:
— Конечно, поезжай!
Однажды она отправилась в долгий путь. Сперва автобусом, потом на метро и троллейбусом. Флигель был оплетен лесами, по лесам ходили бесстрашные строители. В открытых окнах виднелись заляпанные белилами полы и стены.
Со двора она увидела обрывки знакомых обоев на втором этаже, светло-зеленых, с золотистым зигзагом.
— Помнишь, Ваня, мы с тобой вместе выбирали обои?
— Само собой, помню.
— Ты хотел голубые, а я настояла — чтобы взяли зеленые. Голубые быстро выгорают.
— Твоя правда.
Она стояла неподвижно, глядя на свои окна, не замечая, что говорит сама с собой. |