Разноцветные лампочки отражались в согретых человеческих глазах.
О новостях спросили Рубина и сегодня. Но сделать обзор за декабрь ему было стеснительно. Ведь он не мог себе позволить быть беспартийным
информатором, отказаться от надежды перевоспитать этих людей. И не мог он уверить их, что в сложный наш век истина социализма пробивается порою
кружным искаженным путем. А поэтому следовало отбирать для них, как и для Истории (как бессознательно отбирал он и для себя) - только те из
происходящих событий, которые подтверждали предсказанную столбовую дорогу, и пренебрегать теми, которые заворачивали как бы не в болото.
Но именно в декабре кроме советско-китайских переговоров, и то затянувшихся, ну и кроме семидесятилетия Хозяина, ничего положительного
как-то не произошло. А рассказывать немцам о процессе Трайчо Костова, где так грубо полиняла вся судебная инсценировка, где корреспондентам с
опозданием предъявили фальшивое раскаяние, будто бы написанное Костовым в камере смертников, - было и стыдно и не служило воспитательным целям.
Поэтому Рубин сегодня больше остановился на всемирно-исторической победе китайских коммунистов.
Благожелательный Макс слушал Рубина и поддерживал кивками. Его глаза смотрели невинно. Он был привязан к Рубину, но со времени блокады
Берлина что-то стал ему не очень верить и (Рубин не знал), рискуя головой, у себя в лаборатории дециметровых волн стал временами собирать,
слушать и опять разбирать миниатюрный приемник, ничуть не похожий на приемник. И он уже слышал из Кельна и по-немецки от Би-Би-Си не только о
Костове, как тот опроверг на суде вымученные следствием самообвинения, но и о сплочении атлантических стран и о расцвете Западной Германии. Все
это, конечно, он передал остальным немцам, и жили они одной надеждой, что Аденауэр вызволит их отсюда.
А Рубину они - кивали.
Впрочем, Рубину давно пора была идти - ведь его не отпускали с сегодняшней вечерней работы. Рубин похвалил торт (слесарь Хильдемут
польщенно поклонился), попросил у общества извинения. Гостя несколько позадержали, благодарили за компанию, и он благодарил. Дальше
настраивались немцы вполголоса попеть песни рождественской ночи.
Как был, держа в руках монголо-финский словарь и томик Хемингуэя на английском, Рубин вышел в коридор.
Коридор - широкий, с некрашеным разволокнившимся деревянным полом, без окон, день и ночь с электричеством - был тот самый, где Рубин с
другими любителями новостей час назад, в оживленный ужинный перерыв, интервьюировал новых зэков, приехавших из лагерей. В коридор этот выходила
одна дверь с внутренней тюремной лестницы и несколько дверей комнат-камер. Комнат, потому что на дверях не было запоров, но и камер, потому что
в полотнах дверей были прорезаны глазки - застекленные окошечки. Эти глазки никогда не пригожались здешним надзирателям, но заимствованы были из
настоящих тюрем по уставу, по одному тому, что в бумагах шарашка именовалась "спецтюрьмой №1 МГБ".
Через такой глазок сейчас виден был в одной из комнат подобный же рождественский вечер землячества латы-шеи, тоже отпросившихся.
Остальные зэки были на работе, и Рубин опасался, чтоб его на выходе не задержали и не потащили к оперуписать объяснение.
В обоих концах коридор кончался распашными на всю ширину дверьми: деревянными четырехстворчатыми под полукруглой аркой, ведшими в бывшее
надалтарье семинарской церкви, теперь тоже комнату-камеру; и двуполотенными запертыми, доверху окованными железом (эти, ведшие на работу,
назывались у арестантов "царские врата"). |