И стал думать.
Облака. Речной плеск. Хвоинка покалывала.
Снова закурил. И растерянно прислушался к себе.
Н е д у м а л о с ь.
Иванов напрягся. Как же… ведь столько всего было.
Вертелся поудобней на бугристой земле. Сел. Лег.
Ни одной мысли не было в голове.
Попробовал жизнь свою вспомнить. Ну и что. Нормально все.
Н о р м а л ь н о.
— Вот ведь черт, а. — Иванов аж пот вытер оторопело. Ведь так замечательно все. И — нехорошо…
Никак не думалось. Ни о чем.
И хоть бы тоска какая пришла, печаль там о чем — так ведь и не чувствовалось ничего почему-то. Но ведь не чурбан же он, он и нервничал часто, и грустил, и задумывался. А тут — ну ничего.
Как же это так, а?
Еще помучался. Плюнул и двинул в магазин. Врезать.
Не думалось. Хоть ты тресни.
Не думаю о ней
Тучи истончались, всплывая. Белесые разводья голубели. Луч закрытого солнца перескользнул облачный скос. Море вспыхнуло.
Воробьи встреснули тишину по сигналу.
Троллейбус с шелестом вскрыл зелено-глянцевый пейзаж по черте шоссе.
Прошла девушка в шортах, отсвечивали линии загорелых ног. Он долго смотрел вслед. Девушка уменьшилась в его глазах, исчезла в их глубине за поворотом.
— Паша, как дела, дорогой? — аджарец изящно помахал со скамейки.
Паша приблизил сияние белых брюк и джемпера.
— В Одессу еду, — пригладил волосы. — В университет поступил, на юридический.
— Как это говорится? — аджарец дрогнул усами. — С Богом, Паша, — сердечно потрепал по плечу.
Они со вкусом прощались.
Он следил за ними, улыбался, курил.
Кончался сентябрь. Воздух был свеж, но влажный, с прелью, и лиловый мыс за бухтой прорисовывался нечетко.
Сквер спускался к пляжу. Никто не купался. Море тускнело и врезалось зубчатой пеной.
Капля прозвучала по гальке и, выждав паузу, достигли остальные.
Он встал и направился в город.
Дождь мыл неровности булыжников. Волнистые мостовые яснели. Улочки раскрывались изгибами.
В полутемной кофейне стеклянные водяные стебли с карнизов приплясывали за окном. Под сурдинку кавказцы с летучим азартом растасовывали новости. Хвосты табачного дыма наматывались лопастями вентиляторов.
Величественные старцы воссели на стулья, скребнувшие по каменному полу. Они откидывали головы, вещая гортанно и скорбно. Коричневые их сухощавые руки покоились на посохах, узлы суставов вздрагивали.
Подошла официантка с неопрятностью в походке. Запах кухни тянулся за ней. Она стерла звякнувший в поднос двугривенный вместе с крошками.
На плите за барьером калились джезвы. Аромат точился из медных жерл. Усач щеголевато разводил лаковую струю по чашечкам, и их фарфоровые фары светили черно и горячо.
Он глотнул расплав кофе по-турецки и следом воды из запотевшего стакана. Сердце стукнуло с перерывом.
Старики разглядывали блесткую тубу из-под французской помады. Один подрезал ее складным ножом, пристраивая на суковатую палку. Глаза под складчатыми веками любопытствовали ребячески.
Остаток кофе остыл, а вода нагрелась, когда дождь перестал. Просветлело, и дым в кофейне загустел слоями.
Он пошел по улице направо.
Базар был буен, пахуч, ряды конкурировали свежей рыбой, мандаринами и мокрыми цветами. Теряясь в уговорах наперебой и призывах рук, он купил бусы жареных каштанов. Вскрывая их ломкие надкрылья, с интересом пожевал сладковатую мучнистую мякоть.
Серполицый грузин ощупал рукав его кожаной куртки:
— Продай, дорогой. Сколько хочешь за нее?
— Не продаю, дорогой.
— Хочешь пятьдесят рублей? Шестьдесят хочешь?
— Спасибо, дорогой; не продаю. |