Первое время ее кормилица жила в доме, но как только Джоанна немного оправилась, Маргарет начали собирать в дорогу. Взамен домой привезли двухлетнего Роджера, которого, как я поняла из разговора, от груди отняли только накануне.
Пока служанка собирала в сундук детское приданое, Маргарет орала, как резаная. Джоанна (думать о ней как о маме я не могла, да и не хотела) морщилась, сладко пахнущее молоко сочилось сквозь полотняные полосы, которыми ей перетянули грудь. Пожалуй, еще сильнее, чем Маргарет, орал Роджер. Лишившись одновременно еды, соски, игрушки, развлечения и бог знает чего еще, он никак не мог успокоиться, а запах молока привел его в настоящее бешенство. К тому же его собственная кормилица, которую он наверняка считал матерью, осталась в деревне. На Джоанну он смотрел со страхом, на сестру - с отвращением.
Глядя на него, я подумала о том, что точно не буду кормить своего ребенка грудью до двух лет. Те мысли, которые бурным потоком хлынули следом, отлично вылились в вопли Маргарет.
Когда я родила Мэгги, мне положили ее на живот. Через несколько минут акушерка забрала малышку, и в этот момент я почувствовала, как все вокруг затягивает мутной пленкой. Очнувшись в средневековом Скайхилле, я видела и мыслила вполне отчетливо – кроме одного. Все, что касалось Мэгги, по-прежнему было словно затянуто пеленой. Конечно, я сильно переживала, что она далеко от меня, боялась, что никогда больше ее не увижу, но… По правде, я больше скучала по Тони и мучилась от того, что вынуждена жить чужой жизнью, в которую не могу внести ни малейшего изменения.
И вот сейчас эту пелену разметало в клочья. Я отчетливо вспомнила все девять месяцев беременности – от двух полосок на тоненькой палочке до многочасовых мучений в родильной палате. Вспомнила, как возился малыш у меня в животе, как Тони прикладывал руку – здоровался. Моя девочка – где-то там, без меня. Кто кормит ее, купает, переодевает, поет песенки? Тони? Но как же он справляется один? А я – ведь я пропускаю все самое важное!
И все же я надеялась, что вернусь – и вернусь не слишком поздно. В конце концов, когда Маргарет показывала мне свою жизнь, одиннадцать лет, с ее четырнадцати до двадцати пяти, уложились в несколько ночных часов. Но с другой стороны, во время моих коротких временных скачков неделя прошлого могла отнять пять минут настоящего. Как ни пыталась я вывести какую-то пропорцию, цифры получались совершенно несуразные.
Кормилица, валлийка Диллис, отвечала всем критериям своей профессии: ей было лет двадцать пять, высокая, крепкая, здоровая, с широкими бедрами и могучей грудью. И не рыжая – в те времена считалось, что рыжеволосые женщины обладают слишком буйным темпераментом, а это нехорошо для ребенка, которого они кормят. Диллис действительно казалась спокойной и добродетельной, но когда ругалась с мужем-кузнецом или предавалась с ним любовным утехам, только искры летели.
По правилам, кормилица должна была воздерживаться от плотских забав – дескать, это преступное занятие делает молоко соленым и вообще испорченным. Если бы кто-то узнал, чем она занимается чуть ли не каждую ночь, ее бы не только уволили, но и примерно наказали. Но домик кузнеца стоял на отшибе, и вопли Диллис никто не слышал. Троих ее детей – младший родился месяц назад – воспитывала сестра, с которой Диллис делилась доходом: ремесло кормилицы знатного отпрыска оплачивалось щедро.
Колыбель стояла в углу единственной жилой комнаты дома. Маргарет мирно спала, а я вынуждена была ночь за ночью слушать счастливые стоны и крики. Спасибо, что не видеть само действо. Телу Маргарет до подобных желаний оставались еще долгие годы, но мое сознание мысленно скрежетало зубами.
Стоило Маргарет пискнуть, Диллис хватала ее своими красными шершавыми ручищами и прижимала к великанской груди, густо усыпанной веснушками и родимыми пятнами. По моим прикидкам, бюстгальтер размера Е застегнулся бы на ней с трудом. |