Весь жаркий и пыльный, дымчатый, полуобморочный день я провел в разъездах на такси по этому городу. Он показался мне бредовым скопищем людей, машин и зданий. Конечно, в объективности меня трудно было бы заподозрить. Мелкие, гнусные, как ссадины и порезы, неудачи преследовали меня. Зуд, ноющая боль в разных частях тела, растертость кожи и пот — все это создавало необъективность в отношении к городу, который, кажется, считается объективно красивым.
Я вбил себе в голову, что мне необходимо сегодня починиться, чтобы продолжить путь и за ночь достичь Балтийского моря. Почему-то мне казалось, что там, на морском берегу, все у меня быстро наладится.
Я искал механика и запчасти, хотел попросту купить новый радиатор и расширительный бачок, но все автобазы были закрыты, что вполне естественно в воскресенье. Раздражение же мое против этого города было неестественным и глупым.
Наконец и раздражение стало затухать и сменяться ошеломляющей свинцовой усталостью. Гонка от Киева, авария и ночь на проспекте Красногвардейцев, потная тяжелая жара и бессмысленные поиски в чужом городе — все это сделало свое дело. Я едва дотащился до отделения ГАИ с единственной уже идеей — разложить сиденья в машине, грохнуться на них и заснуть. Однако здесь оказалось, что любезные мои хозяева-офицеры за это время добыли откуда-то из-под земли знаменитого Ефима Михина, который теперь ждал меня со сварочным аппаратом.
Внешность Михина была до чрезвычайности нехороша, но отчетлива. Речь его состояла из мата с редкими вкраплениями позорно невыразительных слов, но в целом и она была до чрезвычайности ясна. Из нее следовало, что Михин на всех артистов положил и на калым положил и его никто даже и в милиции не заставит работать по воскресеньям, потому что он занятой человек и на все кладет с прибором. Потом он осмотрел разбитый радиатор, сунул мне в руки отвертку и сказал:
— Снимай и в цех его ко мне тащи, икс, игрек, зет плюс пятнадцать концов в энской степени.
У всех сочувствующих, и у Калюжного, и у Пуришкевича, и у Сайко были дела, и я остался с отверткой в руках наедине с радиатором да с небольшим количеством переминающихся с ноги на ногу безучастных зрителей. Дело чести стояло передо мной — снятие радиатора на глазах у бессмысленно-внимательной толпы. В жизни я не снимал радиаторов с автомобилей, в жизни не откручивал ржавых гаек. Эй, цезарь, снимающие радиатор приветствуют тебя и кладут на тебя, и кладут на тебя, и кладут на тебя! Часу не прошло, как я снял радиатор.
— Ты где, артист-шулулуев, заферебался с черестебаным радиатором-сулуятором? — любезно осведомился Ефим Михин и запаял радиатор.
— Значит, сейчас поедем? — туповато спросил я Ефима Михина.
— Сейчас поедешь на кулукуй, если патрубок големаный не сгнил к фуруруям, — сосредоточенно ответил Ефим Михин, вытащил патрубок и посмотрел на свет.
Патрубок, оказалось, сгнил к фуруруям.
Ефим Михин отшвырнул его, словно капризная балетная примадонна, и грязно заругался прямо мне в лицо. Я протянул ему червонец и сказал:
— Давай катись отсюда, Ефим Михин.
— Чего-чего?! — Ефим Михин был очень потрясен. Он, видимо, полагал, что производственный процесс в самом только еще начале, он, видимо, и в самом деле был настроен починить мой автомобиль, но что поделаешь, если физиономия его с длинным буратинским носом и утюгообразным подбородком стала вдруг передо мной дрожать, расплываться и частями вдруг проваливаться в непространство.
— Я тебя видеть не могу, Ефим Михин.
— Ага, понятно. — Впервые в голосе мастера мелькнуло что-то похожее на уважение, и он исчез без единого матерного слова.
Тогда уж я и обратился к командованию с просьбой о ночлеге.
Требовалось мне немного — лишь кусок пространства чуть в стороне от дежурного пункта ГАИ. |