Одна машина была страшней другой. Нечто, то ли «Жигули», то ли «Москвич», выглядело так, будто его долго толкли в ступе. Еще одно нечто напоминало выжатую тряпку. Рядом — довольно аккуратненький остов сгоревшего «Запорожца». В нем все сгорело: провода, пластик, резина… Торчали пустые глазницы, и казалось, что и фары у него вытекли от огня, словно живые глаза. Любопытно, что изуродованные механизмы в большей степени, чем целые, напоминали биоприроду. Трудно было удержаться, чтобы не сравнить раскуроченные мотоциклы с какими-то огромными погибшими насекомыми.
Волей-неволей о биоприроде напоминало еще и другое: вещи или остатки вещей, принадлежавшие водителям и пассажирам, облекавшие когда-то их биологические тела. Тяжело и неподвижно висел на руине упомянутый уже пиджак. Поблизости подрагивал в сквознячке лоскуток яркой материи. Белый пластмассовый ободок светозащитных очков висел на искореженном зеркальце заднего вида. Впечатляли мотоциклетные шлемы. Расколотые, помятые и треснутые полусферы свидетельствовали непосредственно о головах, в них некогда содержавшихся. Почему же эти несчастные вещи присутствуют здесь, на штрафной площадке, а не забраны владельцами? — подумал я.
— Забирать, по сути дела, некому, — ответил из окна второго этажа майор Калюжный. — Здесь в основном представлены результаты аварий со смертельным исходом. Ведется следствие. Обломки транспортных средств и остатки одежды суть вещественные доказательства. Владельцы и пассажиры, увы, практически отсутствуют в нашем пространстве за исключением некоторых, которые в Институте скорой помощи еще борются за свои жизни, в чем, конечно, все наше подразделение желает им большого успеха.
Гладкость, с которой он сообщил все это из окна, говорила о том, что он, по сути дела, уже вошел в роль лектора. И впрямь, ответив на мою мысль, он тихо притворил окно и обратился к своей аудитории.
— Товарищи, правительство парагвайского диктатора Стресснера уже давно поставило себя в практическую изоляцию на международной арене… — глухо доносился до меня его голос из-за двойных рам.
Сумерки сгущались. Силуэт города сливался с небом. Кот прошел, словно фокусник, по колючей проволоке и с базарным визгом свалился за кирпичную стену, в пустоту. Гнуснейшее настроение охватило меня. Я подумал о пустоте и никчемности своей быстро, год за годом пролетающей жизни, о пустоте и никчемности того странного жанра искусства, которым я вынужден заниматься на глазах небольшой кучки скучающих зрителей, о пустоте и никчемности своей вполне дурацкой автомобильной жизни, о пустоте и никчемности и той, и другой, и третьей, и десятой моей любви, о леденящей пустоте и о шерстящей, кусающей, трущей никчемности этого нынешнего вечера на штрафной площадке… Дымка, пыльный мрак, грязь подгнивающего лета… Единственное, на что я еще надеялся в эту ночь, был лунный свет. Хоть бы луна взошла.
Она взошла, но совсем не так, как я хотел. Она висела, как на экране, плоско, никчемно, вызывая опасения, как бы не оборвалась пленка, как бы не поехали швы, как бы не потекла краска. Нет, уж никогда не увидеть мне, должно быть, луну так, как видел я ее в молодости. Как все было отчетливо и просто вокруг расцвета жизни, вокруг тридцатилетия! Какая была луна!
Какое все было! Какая мгла висела, если уж она висела! Какие дымные вечера! Какие запомнились верхушки кипарисов! Какие звездочки летели над морозом! Какой азиатский был мороз! Какие ветреные, промозглые европейские дни! Как я выходил, перетянутый в талии кушаком плаща, и — шляпу на затылок, — крепко стуча каблуками, весело на вечном полувзводе шел по Литейному на бульвар Сен-Мишель и дальше на Манхэттен!
Беда, конечно, не в возрасте. В любом возрасте можно естественно жить, если ровно в него вошел. В конце концов, и скачки кровяного давления, и спазмы кишок должны восприниматься всякой гармонической личностью естественно, в том же ряду, что луна, ветер, песок, снегопад…
Беда, быть может, в том, что я, Павел Дуров, где-то проскочил мимо поворота, или не попал в шаг, или слишком долго был молодым, или, наоборот, рановато заныл, или не оправдал надежд, или въехал башкой в потолок… Быть может, меня тошнит от человеческой дури, а может быть, и сам я фальшивлю… То ли держусь за право на шарлатанство, то ли стыжусь своего трико, трости, дурацкого цилиндра, текстов, музыки — всего жанра… Короче говоря, он, лежащий сейчас на разложенных сиденьях в разбитой машине на штрафной площадке ГАИ, потерял свои пазы, он не входит уже в них, как точно вмазывался когда-то, словно крышка в пенал, он то ли маловат для этого сечения и болтается в нем, то ли крупноват и не вмещается, несмотря на тупые тычки. |