Изменить размер шрифта - +

Нигде ничего не болит. Ничем не тревожусь. Никого и ничего не боюсь. Пришел, куда стремился. Нашел, что искал. Свежий ветер полощет над моей головой флаг победы. Люблю все человечество и каждого человека в отдельности. И все люди, кроме Атаманычева, отвечают мне взаимностью.

Такое физическое и душевное состояние, будто только что прослушал увертюру бетховенского «Прометея». И теперь до меня еле-еле доносится шепотная музыка тишины, тишины солнечной пустыни, тишины лунной ночи, тишины предрассветного часа, тишины покоя и согласия, тишины безмятежно ясной души. И во мне, и вокруг глубокая, необъятная тишина.

Тихо льются с неба потоки жарких солнечных лучей. Зацвела сирень. Березовая роща из чисто-белой, прозрачной превратилась в непроглядно зеленую. Яблони окутаны розовым дымом, полны пчелиного гула. Откуковали кукушки. Но соловьи еще вовсю заливаются, особенно на росистой заре. Травы поднялись до колен, нежные, шелковые, упругие, покорные самому слабому дуновению ветерка. Тополиный пух стелется по черному асфальту улицы Щорса и маленькими сугробами белеет вдоль дороги, на обочинах, у каменных бордюров. Мальчишки поджигают летний снег. Он горит ясным, бездымным огнем.

Не бог весть какое это великое событие — летящий и горящий тополиный пух, но и он работает на меня, на мою душу. Белым пухом покрыта моя голова. Пух на моем лице, на губах…

Чистое красное солнце тяжело опустилось к Уральскому хребту, да так и застыло. Стоит и с удивлением, как и я, разглядывает город, разбросанный на правом и левом берегах многоводной реки, рассекающей Азию и Европу.

Молодой месяц с острыми бодливыми рожками сияет среди частокола мартеновских нещадно дымящих труб. Поехал в доменный, и там он, юный месячишко, серебрится над десятью «башнями терпения» — так Ярослав Смеляков назвал доменные печи. На железный балкон литейного двора выскочил потный, пышущий жаром горновой, поднял голову к небу, увидел молодик и заулыбался, просиял.

И я тоже просиял. Теперь навсегда. И в Москве, и на Кавказе, и в Крыму, и в обкомовском кабинете, и дома, и на смертном одре буду видеть тоненький, прозрачный коготок над заводскими трубами.

Старые галки и галчата бесстрашно сидят на эстакаде доменного, на проводах электрифицированной дороги, на фермах наклонного моста, по которому туда-сюда носятся скиповые челноки с рудой. Черные, сизоносые птицы летают вокруг кауперов, полных раскаленного воздуха. Нашли себе здесь пристанище в какую-то особенно студеную зиму. Не улетели и зимой, прижились. И я не улечу от вас, «башни терпения». Душа моя постоянно будет кружиться над вами.

Так я насмотрелся за эти дни, живя в «Березках», на березовую рощу, на отдельные березы, что в моих глазах теперь постоянно березит.

Завтра покидаю вас, березы. Но и без вас в моих глазах будет березить.

Последние километры по родной земле. Последние шаги.

Прощай, родина моей души!

Прощай, большая и лучшая часть моей жизни!

Солнце прямой наводкой бьет в вертикальные срезы выработанной мать-горы, от самого верхнего горизонта до нижнего. Очень хорошо видны разноцветные пласты пород: беломраморные, желтые, коричневые, синевато-голубые, рыжие, серые, пепельные, золотые, сизые, черноватые, с красными вкраплинами. Когда-то гора была очень оживленным местом. Бухали взрывы, гудели экскаваторы, носились электровозы и думпкары. Теперь — безлюдье, безветрие, тишина покинутой планеты. В одиночестве стою у подножья и вспоминаю, как однажды, таким же летним днем, я бегом спускался с горы вниз, к домнам, к «двадцатке». Бежал — и с каждым шагом наливался силой. Бежал, радовался и думал: «Ну и утро! Ну и денек! Не было такого с сотворения мира!» Пыль на дорогах была горячая. Она сочилась сквозь жиденькую парусинку потрепанных, на резиновой подошве скороходов, грела и щекотала ноги.

Быстрый переход