Анна Маленькая приносит кофе.
163. Хендрик и Анна Маленькая стоят надо мной, ожидая распоряжений. Я верчу кофейную гущу в чашке. День будет трудный, говорю я им, день ожидания. Слова приходит ко мне неохотно, они застревают во рту и вываливаются тяжело, как камни. Хендрик и Анна Маленькая терпеливо ждут. На севере собрались тучи, говорю я им, наверно, будет дождь, возможно, через несколько дней велд покроется свежей зеленью, увядшие кусты дадут побеги, саранча, дремавшая всю зиму, появится из земли в поисках пищи, сопровождаемая птичьими стаями. Мы вообще должны, говорю я им, опасаться возрождения жизни насекомых, которое обычно следует за дождями и цветением велда. Я упоминаю это бедствие – гусениц. Птицы – наши союзники, говорю я им, птицы и осы, потому что осы – тоже хищники. Хендрик слушает меня, держа шляпу в руке, глядя не на мои глаза, а на губы, борющиеся с каждым слогом. Губы устали, объясняю я ему, им хочется отдохнуть, они устали от всей этой артикуляции, которой им пришлось заниматься с тех пор, как они были крошками, с тех пор, как им открыли, что существует закон, что они больше не могут просто раскрываться, чтобы издать громкое «а‑а‑а‑а», которого, по правде говоря, всегда было достаточно для них, – чтобы выразить что угодно или сжаться, храня долгое молчание, в которое я еще удалюсь, обещаю. Я устала подчиняться этому закону, пытаюсь я сказать, печать которого лежит на мне в паузах между словами и при артикуляции, которая устраивает войну между звуками; «б» против «д», «м» против «н» и так далее,– впрочем, я слишком устала, чтобы объяснять тебе все это, ведь ты и алфавит‑то нетвердо знаешь, так что вряд ли что‑нибудь поймешь. Закон схватил меня за горло, я говорю и не говорю, он захватывает мою гортань, одна его рука – на моем языке, вторая – на моих губах. Как я могу утверждать, говорю я, что это не глаза закона смотрят из моих глаз или что это не разум закона оккупировал мой череп, оставив мне ровно столько интеллекта, чтобы произносить эти сомнительные слова, если только это я их произношу, и понимать их ошибочность? Как могу я утверждать, что закон не стоит во весь рост внутри моей оболочки: его ноги – в моих ногах, его руки – в моих руках, его член свисает из моей дырки; или что, когда я получила шанс все это высказать, губы и зубы закона не начали прогрызать оболочку, чтобы выбраться наружу, – и вот он уже стоит перед тобой, усмехаясь и снова ликуя, его нежная кожица твердеет на воздухе, а я лежу на полу, как сброшенная кожа, измятая, покинутая?
164. Мы стоим в плохо освещенном коридоре перед дверью, которая, насколько я помню, всегда оставалась запертой. «Что ты держишь в этой запертой комнате?» – спрашивала я отца. «Там ничего нет, – обычно отвечал он, – там свален старый хлам и нет ничего, кроме сломанной мебели, к тому же ключ потерян». Сейчас я приказываю Хендрику открыть дверь. Он взламывает замок с помощью долота, потом бьет по двери своим молотком весом в сорок фунтов, пока косяк не раскалывается. Дверь открывается. С пола поднимается облако пыли. Пахнет холодными, усталыми кирпичами. Анна Маленькая приносит лампу. В дальнем углу мы видим двенадцать плетеных кресел из камыша, которые аккуратно составлены. Мы видим платяной шкаф, узкую кровать, умывальник с тазом и кувшином. Постель аккуратно застелена. Я хлопаю по ней, и пыль поднимается с серых подушек, с серых простыней. Всюду паутина. Они сделали комнату без окна, говорю я Хендрику.
165. Шкаф заперт. Хендрик открывает замок своим ножом. В шкафу полно одежды – печальной благородной одежды былых времен, которую мне так хотелось бы носить. Я вынимаю платье – белое, с широкими рукавами и высоким воротником, и прикладываю к Анне Маленькой. Она ставит лампу на пол и разглаживает платье на своем теле. Я помогаю ей раздеться. Я принимаю у нее прежнюю одежду и складываю на кровать. |