Теперь один. Никого. Сдохни — похоронить некому. Уж и не знаю, куда податься, голову приклонить. Вроде и не жил, а и жить уж ни к чему. Лишний я, случайный у судьбы. Как подкидыш под чужим забором. Вокруг — жизнь, но она мимо меня проходит. Но и смерть не берет, — вдруг охрип Федька, разговорившийся впервые за долгие годы.
— Каждый человек украшеньем жизни земле подарен самим Господом. Только место свое найти должен верно. Определиться в жизни по душе.
— По душе, говоришь? А как знать, что ей понадобится? Это тебя несмышленышем монахи спасли. Ты ведь жил, беды не зная! Средь святых отцов мудрено споткнуться. На всем готовом — не оступишься! Небось, самостоятельно не сумел бы дышать. Может, хуже меня стал бы! А теперь легко рассуждать, как кому судьбу устраивать! — вспыхнул Федор.
Но священник не обиделся:
— Я не поучаю. Как ближнему своему, как брату сказал. Не стоит о смерти думать, коль Бог жизнь дает. Такое впустую не бывает. Умереть придет время каждого. Жизнь наша и так коротка. Но и в горе своем всякий спасенья просит у Господа…
— Это верно. Я на кладбище тоже просил помочь мне, — вспомнил Федька и, сокрушенно мотнув лохматой головой, завздыхал тяжело. Уставился в пол замокревшими глазами. В груди боль заклинила сердце, словно в клещах сдавило.
Отец Виктор заметил его состояние, дал стакан воды, предложил прилечь.
— Отдохни с дороги. Не буди память. Успокойся. Забудь злое. Были в жизни светлые минуты. Вспомни их. Не оставляй в сердце зла. Гони его из души, как грех, — посоветовал священник.
И Федька попытался взять себя в руки. Перед глазами встали родные до боли лица. Они оживали одно за другим. Они тревожились и радовались, смеялись и плакали. Почему? Жалели Федьку? Он словно заглянул в свое сердце, перелистывая день за днем прошлое, которое, казалось, навсегда забыл, выкинул из сердца, а оно продолжало жить в памяти.
Светлые минуты… Но почему так тяжела память о них? Зачем вспомнил? Где оборвалось то счастливое время, которое он считал своею жизнью? Память безжалостна, как судья в процессе, назвавший когда-то жизнь Федьки преступной, а самого, даже вспоминать не хочется, рецидивистом…
Федька сжал кулаки. Не вздох — стон вырвался. Больной, тяжелый. Перед глазами красные круги поплыли.
«Забыть! Прочь все! Не было жизни! Судьба, как пьяная баруха, чья душа выиграна в рамса у ошалевшей от пьянки «малины». А может, проклял его рожденье старый дед, умерший в ту ночь, когда появился на свет Федька. Старик умер в одиночестве. На печи. Никто не услышал его просьбу, не подал воды, не сказал доброго слова, не пролил слезу сожаленья. И умер дед. Нужный всем еще недавно, он был забыт в последние минуты. Не увидел внука. Когда хотели показать малыша, дед уже был далеко… В память о нем мальчишке досталось его имя.
Судьба деда и судьба Федьки были такими разными, хотя все домашние говорили, что не только имя, но и внешность унаследовал малыш и будет жить, как дед, — в трудах и радостях, главой большой семьи, хозяином крепким, смекалистым.
Да где уж там. Не успел мальчишка встать на ноги, — выслали семью в Сибирь. Всех до единого. И полуторагодовалого Федьку, кулацкое отродье, которое нужно было истреблять, как класс. Так говорили комсомольцы, забрасывая мальчишку в телегу, куда вместилась вся семья.
Потом был вагон, удушливый и вонючий. Его, как и этап спецпереселенцев, Федька не помнил. Мать рассказывала, обливаясь слезами, единственному уцелевшему сыну.
В пути от громадной семьи в живых остались они вдвоем. Двенадцать не дошли. Как и почему их не стало, мать рассказала не сразу. Жалела нежный возраст, неокрепшие нервы сына.
У ссыльных не было возраста, документов и многого из того, что имели местные жители, которым строго-настрого запрещалось общение с кулачьем. |