Желудки томятся и сладко ноют в ожидании чего-то прелестного. Из соседней комнаты доносятся женские голоса. Там — тоже свои Петька, Сережа, Левушка, Володя… И во всех комнатах одна и та же неизбежная девица Сюзетта… А в кухне, на плите, что-то пыхтит и подрумянивается, а в погребе, из мрака, затканного паутиной, бережно, словно новорожденный младенец, выносится на божий свет таинственная бутылка… Ах, что-то на дне у нее, у этой бутылки?
Нет, Глумов не прав. Не толста шкура у тех, которые с такой ясностью могут вырабатывать в один момент какие угодно художественные картины! захотят — неистовства турок в Болгарии воспроизведут, захотят — неистовства русских «гарсонов» в ресторане Бореля изобразят!
— Что ж, едем, что ли? — круто прервал Глумов мои сладкие размышления.
— Куда?
— Разумеется, к Борелю. Славяне — славянами, а завтракать надо. Тюрбо, братец, привезли… sauce normande — это что ж такое! Наши будут, Левушку Коленцова сегодня поздравляют: верную надежду, говорит, получил.
— Левушка! Куда же? в провинцию? Не может быть!
— Верное слово, хвалится. Говорит: в газетах на днях увидите. Законы, говорит, сочинять буду… хохочет — веселый такой!
Картина № 6-й. Левушка — в Семиозерске; сидит в своем кабинете и обдумывает, какой бы ему закон сочинить. Он весел и здоров. Тело у него крупичатое, щеки розовые, уста алые, подернутые улыбкой, лоб гладкий, плечи жирные, грудь колесом, брюшко круглое, посадка женская, ящичком. Он беспримерно, «до сих пор», счастлив. Счастлив и тем, что местный клуб втрое больше против прежнего посещается, — значит, развивается общественность! и тем, что на углу Дворянской и Московской улиц купец Фурсиков открыл новый бакалейный магазин, — значит, развивается промышленность; и тем, что содержатель гостиницы «Синоп» выписал из Москвы хор цыган, — значит, зарождается вкус к изяществу; и тем, что купец Лапотников отлил новый колокол для приходской церкви, — значит, и благочестие не оскудевает. Словом сказать, счастлив.
— Что я им буду писать? — мысленно спрашивает он себя, — зачем?
В его уме пробегают всевозможные: «воспрещается» и «разрешается», но прежде нежели мысль успевает выработать, что именно воспрещается или разрешается, является вопрос: зачем? — и сразу подрывает кропотливые усилия мысли.
— Напишу что-нибудь легонькое! — наконец решается он. Перо его с минуту играючи бегает по листу бумаги. Выходит:
«Дозволяется, при встречах с начальством, вежливыми и почтительными телодвижениями выражать испытываемое при сем удовольствие».
— «При сем»… гм… что такое: «при сем»?.. — шепчет Левушка, как бы сам удивляясь вылившейся из-под его пера неуклюжей фразе. — Нет, лучше уж я так сделаю: пойду сегодня в клуб и спрошу их: какой, господа, хотите, чтоб я вам закон написал? я с нашим удовольствием… ха-ха!
Левушка с минуту хохочет, сам не подозревая, как он в эту минуту добр и разумен; потом на мгновение задумывается; наконец решительным движением руки схватывает лист, по которому только что играючи резвилась его рука, и разрывает его на мелкие клочки.
— А ведь Левушка… славный! — обратился я к Глумову, очевидно, под впечатлением только что воспроизведенной мною картины.
— Чего лучше! парень — первый сорт! настоящий «правитель»! Идем, что ли?
Говоря по совести, мне очень хотелось идти. Черт возьми! не Зеноны мы, в самом деле, чтобы ради политических каких-то невзгод забывать о требованиях жизни! Славяне! Ведь отголодали же самарцы — и ничего, как с гуся вода! И хлеб, поди, теперь едят, и подати платят! Главное — подати, а прочая вся приложатся! Ну, и тут как-нибудь со славянами… Помаленьку да полегоньку, да с божьею помощью… Пройдет время, — обрезанные носы и уши заживут; на месте живьем обугленных и посаженных на кол поколений народятся другие… Ах, эти поколения! Как ни стараются об их истреблении, а они, словно вино из «неистощимой бутылки», льются да льются на божью ниву: вот, мол, и еще материал для обугливания… орудуйте!
Картина № 7-й. |