Изменить размер шрифта - +
Золотому истукану не поклонимся».

Навуходоносор за то, что велел поклоняться себе, как Богу, стал зверем. На этом смешении лица Божиего с ликом звериным, на старом порядке религиозном зиждется и старый государственный порядок. Нельзя перейти от старого порядка к новому, не преодолев этого религиозного смешения. Но Струве не преодолевает, а утверждает его, когда усматривает «сквозь хищничество Бисмарка его религию»: «Величие Бисмарка остается фактом, хотя бы мы к его имени приписали слово „Зверь“ с большой буквы», — не значит ли это, что религиозное величие государственности может являться и «в зверином образе»?

Мы на это ответим: будем гореть в печи огненной, но Великой России в образе зверином не поклонимся.

 

ЦВЕТЫ МЕЩАНСТВА

 

 

I

Встречи мои с Жоресом и А. Франсом были так мимолетны, что, пожалуй, и рассказывать не стоило бы, если бы не было тут кое-чего символического для нас и для них, для нас, русских, и для них, французов, может быть, вообще европейцев.

Недостаточно путешествовать, надо жить в Европе, чтобы понять несоизмеримость нашу с ними не столько в мыслях, даже в чувствах, сколько в первых ощущениях, в той физике, которая есть основа всякой метафизики. Мы можем с ними сближаться, сочувствовать друг другу, но рано или поздно наступает мгновение, когда они перестают нас понимать и смотрят на нас, как на обитателей другой планеты. Говорю это без гордости, напротив, со смирением: ибо многому мы должны у них учиться, во многом искать помощи — в этом нет сомнения; а можем ли и мы им чем-либо помочь — это пока сомнительно. Во всяком случае они нужды в нас не чувствуют; в их сознании или бессознательности грядущие судьбы Европы нисколько не связаны с нашей судьбой: кажется, провались Россия, они выживут, а исчезни Европа — мы погибли.

Трудно, едва ли даже возможно определить точной формулой эту несоизмеримость, но вот что в глаза бросается. Они — индивидуалисты; мы — общественники. Конечно, в известном смысле общественность европейская совершеннее, чем русская; но там отлилась она в твердые, кристаллически ясные государственные формы; а наша русская — еще не откопанная руда или кипящий в горне металл, который может отлиться в какие угодно прекрасные или чудовищные формы. Они — река в русле; мы — река в половодье. «Разливы рек, подобные морям» — это как будто сказано и о русской общественности. Может быть, и мы когда-либо найдем русло, но сейчас не нашли, и кажется, что у нас почти беспредельные добрые и злые возможности.

Сила наша в том или слабость, но мы еще верим во всемирно-исторический прерыв, в тот внезапный переворот, апокалипсис «нового неба и новой земли», который некогда и европейской общественности грезился; но там давно уже перестали верить в него, и теперь постепенность, медленность, непрерывность развития для них не только внешний закон бытия, но и внутренний закон духа. Они — в эволюции, мы — в революции. Они, сколько бы ни бунтовали, покорны, мы, сколько бы ни покорялись, бунтуем.

Но самую главную черту нашей несоизмеримости с Европою всего труднее выразить — именно черту религиозную. Сказать просто, у нас есть, у них нет религии, — нескромно, да, пожалуй, и неверно; ведь и у нас если не уже, то еще нет религии. Но все мы, утверждающие и отрицающие, могли бы в большей или меньшей степени сказать о себе то, что сказал один русский декадент: «Хочу того, чего нет на свете». Европейцы этого не скажут; они-то, во всяком случае, хотят того, что есть на свете. У них — прикосновение к здешнему миру; у нас — «прикосновение к мирам иным». Они, когда верят, все-таки знают; мы, когда знаем, все-таки верим. Вот почему даже в самых неистовых крайностях отрицания мы им кажемся мистиками; они, даже на самых последних пределах утверждения, кажутся нам скептиками.

Быстрый переход