Может быть, я не совсем точно передаю слова черта, но смысл их именно таков. Верить в черта и тем более видеть черта — в высочайшей мере неприлично для образованного человека нашего времени. Что Вл. Соловьев действительно верил в черта, хотя и старался скрыть свою веру под шуткой, — видно по стихотворению «Морские черти». И «Повесть об антихристе» доказывает, что он теоретически допускал и религиозно утверждал видимое воплощение зла. Да, неприлично. Но что же с этим поделаешь? Таково свойство оригинальных людей — нарушать приличия.
Столь же неприлично другу почтенного М. М. Стасюлевича, приват-доценту философии в Петербургском университете расхаживать по пескам пустыни у подножия Хеопсовой пирамиды, в черном сюртуке и цилиндре, ожидая условленной встречи с каким-то «розовым видением», для чего Вл. Соловьев предпринял целое путешествие в Египет — брал заграничный паспорт, укладывал чемоданы, покупал билеты и ехал по железной дороге, на пароходе тысячи верст, как для настоящего дела. Кто помнит глаза его, с их тяжелым, до слепоты близоруким, как бы вовнутрь обращенным взором, тот согласится, что это взор человека, у которого были галлюцинации, или «видения», ибо справедливо замечает Достоевский, что у нас, может быть, и нет вовсе точного мерила, чтобы отличить галлюцинацию от видения. Болезнь? Но кто знает, не есть ли именно болезненная повышенная чувствительность, недоступная людям здоровым, живущим более грубой животной жизнью, необходимое нормальное условие для мистического опыта, для «прикосновения к мирам иным»?
Как бы то ни было, вся эта соловьевская «чертовщина», соловьевское «подполье» и, может быть, соловьевский «бунт» почти никаких следов на его философских произведениях не оставили. Тут все стройно, ясно, гладко, даже слишком гладко, выглажено, вылощено. Ни сучка ни задоринки. Прозрачные кристаллы, геометрические грани мысли. Отточенная диалектика. Торжественная симфония, в которой разрешаются все диссонансы. Исполинское зодчество, напоминающее храм Святой Софии. Но, говорят, первый свод Софии рухнул от землетрясения.
Об этом-то грозящем натиске подземных сил («Володя одно время был атеист», — сестра хотела сказать: Христос воскрес, и вдруг «осеклась») — об этом натиске Вл. Соловьев сам ничего не говорит или говорит не словами, а мановениями, знаками, как немой. Да, немой, несмотря на десяток томов сочинений.
Существует два рода писателей: одни, подобно Л. Толстому и Пушкину, в своих произведениях открываются, другие, как Лермонтов и Гоголь, за ними скрываются. Без всякого, впрочем, желания притворствовать могли бы они сказать о себе: слова даны людям для того, чтобы скрывать свои мысли. Кажется, к последнему роду писателей принадлежит и Вл. Соловьев. Все они более или менее умеют «делать хорошее лицо при скверной игре». Когда же становится невмочь, то смеющиеся, подобно Гоголю, начинают плакать, а плачущие, подобно Вл. Соловьеву, — смеяться; но даже в эти минуты величайшей откровенности, когда, кажется, вот-вот готовы они выплакать и высмеять себя до конца, окружающие подозревают их в притворстве, в юродстве, и никто не верит ни этому жуткому плачу, ни этому еще более жуткому смеху.
«— Отчего говорят чернильница, а не песочница?.. Вам это не нравится. Ну, хорошо, успокойтесь… Я больше не буду…
Несколько минут молчания, потом вдруг вопрос:
— Отчего говорят роза, а не пион?»
Не напоминает ли это того чеховского героя, который в ужасной тоске напевал:
«Брат любил иногда говорить большие непристойности.
— Владимир, помилосердствуй при сестрах! — восклицала в негодовании Анна Кузьминишна (дальняя родственница).
— Да, Володя, пожалуйста, оставь; терпеть не могу, когда начинаешь говорить сальности, — замечала мать. |