Так обычно и происходило, сам Татарников не раз принимал участие в собраниях подле покойного коллеги. Говорили обычно, что такого светлого человека уже не будет среди живых, что дела его нипочем не забудутся, что не пройдет и года, как труды усопшего издадут головокружительными тиражами.
— Какие такие труды? — вполголоса спрашивал доцент Панин у соседей по панихиде. — Мы разве трудимся?
Сотрудники кривились, чтобы не рассмеяться, потом кто-то прыскал в кулак, иной давился кашлем.
В случае Татарникова даже и этой циничной шутки произнесено не было — проститься в морг сослуживцы не явились. Татарников предчувствовал, что никто не придет, — он поделился своими соображениями с сестрой-хозяйкой, менявшей на соседней койке белье.
— Что за дом такой напротив? — Здание под морг отвели в самом центре больничной территории, из любого окна можно было видеть траурные автобусы и понурую толпу с гвоздиками.
— А это морг у нас.
— Вот, значит, куда Витю унесли. То-то, смотрю, автобусов много каждый день. — Татарников лукавил; со своего места он не мог видеть ни морга, ни автобусов — только небо. Про автобусы ему рассказал Витя, чья койка стояла у окна. — И много народу мрет?
— Да обыкновенно.
— Статистика есть? — спросил историк Татарников.
— Ну, человек пять в неделю. Это, почитай, вообще не мрут. Когда в пятьдесят третьей работала, вот там мерли.
— Понимаю, — сказал Сергей Ильич. И странно, слово «понимаю», которое он привык говорить, не задумываясь, просто чтобы показать собеседнику, что слушает, наполнилось для него смыслом. Он действительно понял, что в пятьдесят третьей больнице умирает больше людей, и это открытие стало важным для него.
— На этой неделе много померло?
— Так я тебе и сказала!
— Пятеро уже есть? Тогда, значит, эту неделю еще поживу.
— Конечно, живи. Скоро праздники.
— На праздники помру. Скажи в морге, чтоб марафет не наводили.
— Выглядеть надо прилично, — сказала сестра-хозяйка. — Зачем людей пугать?
— Все равно никто не придет. Буду, как дурак, с накрашенными щеками лежать.
— А если придут? Захотят люди проститься, а ты их встретить не сможешь.
— Кому дело до старика.
Шутить сил не было. Пришла боль, и легкое тело его крутило и несло по бесконечной белой равнине, так казалось Татарникову. Словно постель его не удержалась в комнате, а выплыла в белое мутное пространство — а что это за пространство, он не понимал. Его качало и поворачивало, и он не чувствовал ни легких рук, ни тощих ног, только кольца боли, опоясывающие тело. Потом боль соединилась в одно общее состояние, и Татарников растворился в боли, перестал соображать.
— Придут. Люди у нас памятливые.
Однако люди не пришли. Это легко можно было объяснить. Доцент Панин, вложивший огромные, по его представлениям, деньги в акции российского нефтяного предприятия, в день смерти Татарникова сидел подле телевизора и во всякой новостной программе проверял индекс Доу Джонса — не подрос ли. Индекс расти не хотел, мало того, прочие индексы тоже падали. Прежде доцент относился к новостям с вялым интересом: так, опять где-то война, опять концерт поп-звезды, обычная развлекательная болтовня. Что ему, доценту кафедры истории, эти политические дрязги, войны и концерты? Теперь же доцент нервно переключал программы, тщетно надеясь, что НТВ дает более объективную информацию, нежели правительственные каналы. «Ну, мало ли, что им там прикажут, — взволнованно обращался доцент к жене, — государству у нас верить нельзя». |