– Челаэк, э‑э, Вальтерскотт, и мне тоже, – присоединился другой, остальные дружно заржали.
– Господа, господа, бе‑е… – привстав, проблеял жизнерадостный пожилой господин; закрыв глаза и сложив губы трубочкой, он, видимо, собирался начать какую‑то речь, вместо вступления непрерывно одергивая манжеты. – Господа, бе… бе‑е… – но, так и не сдвинувшись с этого «бе‑е», снова уселся, совершенно удовлетворенный своей вступительной речью.
В течение следующего получаса ничего более остроумного императорский лейб‑медик не услышал: участники торжества были слишком заняты истреблением всевозможных блюд. Было видно, как кельнер под личным руководством «нотариуса» вкатил маленький никелированный столик на колесах, на решетке которого над пламенем спиртовки румянилась баранья нога; франт с моноклем, искусно разделывая жаркое, брюзгливо уверял своих собутыльников, что все они жалкие мещане – едят сидя, а не по‑собачьи на четвереньках, и потому лишь, что сейчас, при свете, им не хватает на это смелости.
Этот молодой человек вообще, казалось, задавал тон во всем, относящемся к искусству наслаждений, – каких только сумасшедших блюд он не заказывал: дольки ананасов, жаренные в свином жире, землянику с солью, огурцы в меду; трескучая, небрежная безапелляционность его постулатов: «Пр‑риличные люди едят кр‑рутые яйца р‑ровно в одиннадцать» или «Хор‑рошее сало способствует пищевар‑рению» – была настолько гротескно‑комична, что даже императорский лейб‑медик иной раз не мог удержаться от усмешки.
Этот чисто австрийский неподражаемый стиль – с аристократической снисходительностью воспринимать все серьезное как нудный педантизм и, напротив, к самому второстепенному, пустячному относиться с каким‑то смертельным пиететом, пародию на который сейчас демонстрировал франт с моноклем, – вновь воскресил в лейб‑медике эпизоды собственной юности.
И хотя сам Пингвин никогда не принимал участия в подобных попойках, он, невзирая на огромную разницу, все же улавливал в происходящем нечто до боли знакомое: кутить подобно юнкеру – и при этом оставаться до кончиков ногтей австрийским денди; располагать всем совершенством знаний – и скрывать их под шутовской маской, как чумы страшась уподобиться зубриле‑гимназисту, превращенному тупым школьным воспитанием в неисправимого зануду.
Торжественный ужин постепенно принимал характер весьма странного, но чрезвычайно веселого всеобщего опьянения.
Никому ни до кого больше не было дела – каждый наслаждался, так сказать, собственным бытием.
Княжеский центральный директор имуществ доктор Гиацинт Брауншильд (как представился кельнеру совершенно пьяный жизнерадостный пожилой господин) вскарабкался на стул и, изгибаясь в поклонах, выразил свое состоявшее вначале из одних только «бе‑е» восхищение «Его светлостью, всемилостивейшим покровителем и господином». За каждую сравнительно длинную фразу франт с моноклем награждал его кольцом табачного дыма.
Тем, что он при этом не свалился со стула, господин центральный директор был целиком обязан мудрой осмотрительности «нотариуса», который – как в свое время Зигфрид в шапке‑невидимке при короле Гюнтере – стоял за ним и строго следил, дабы земное притяжение самым неподобающим образом не злоупотребило своей административной властью.
Какой‑то господин, скрестив, как факир, ноги, сидел на полу, погрузившись в созерцание собственного носа; на макушке он балансировал пробкой от шампанского и, очевидно, воображал себя индийским отшельником.
Другой размазал содержимое трубочки с кремом по подбородку и, глядя в карманное зеркальце, брился с помощью десертного ножа.
Следующий, выстроив длинный ряд рюмок с разноцветными ликерами, предавался каббалистическим расчетам сложной последовательности их опорожнения. |