В конце жизни все ему представлялось сказкой, рассказанной добрыми гномами.
Когда ему было сорок восемь, а мне двадцать один, я расстался с ним на три года. Я все ему простил, в том числе и эти его причуды. Понимал, что с детства его мучил комплекс неполноценности, и он от него так и не избавился. Корни неполноценности уходили в те времена, когда он поселился в Бжешко. Прямо из деревенской халупы отец попал в новые условия. В чем именно новые? Об этом он никогда не рассказывал.
Осень 1 939-го (продолжение)
Хмурым, мрачным ноябрьским днем я стоял в саду, когда кто-то пришел и сообщил мне, что вернулся отец.
Вернулся до неузнаваемости изменившимся. В задрипанном пальтишке, небритый, нестриженый и похудевший; в глазах его отражалось одно — поражение. Поражение целого народа, поражение, перевернувшее всю его жизнь. Он напоминал мне дядю Юлиана, который месяцем раньше плакал, слушая радиосообщение из Варшавы. Под знаком этого поражения появился и дядя Казимеж. Призванный в армию как поручик, он участвовал в обороне Варшавы и переодетым вернулся домой. С тех пор поражение читалось на лицах всех мужчин в Польше. Выяснилось, что отец доехал со своим почтовым вагоном до Львова, но после подписания пакта Риббентропа — Молотова и с началом всеобщего хаоса ему пришлось пешком пробираться домой. Подробностей я так никогда и не узнал. В те времена взрослые уделяли детям мало внимания, и дети слушали взрослых украдкой, дополняя потом обрывки услышанного собственным воображением.
Решили, что отец пока не будет раскрываться немцам как почтовый служащий. Останется в Боженчине, подождет развития событий. Англия и Франция тогда уже объявили войну Германии, но оставались «в состоянии готовности». Советский Союз завоевывал и никак не мог завоевать мужественную Финляндию, а остальные ждали, что предпримет Гитлер. Зима обещала быть суровой. Одна из тяжелых военных зим, когда температура опускалась ниже сорока.
Тем временем наша семья съезжалась в Боженчин. Из Иновроцлава приехала моя тетка с мужем и двумя маленькими детьми. Их вышвырнули из собственного дома в чем были, не дав на сборы и двух часов. Ее муж по фамилии Фенглер, немец по происхождению, спасался от Рейха, избегая статуса фольксдойча. Вместе нас было уже шестеро взрослых и шестеро детей — если считать меня ребенком — на одну комнату с двумя окнами, двумя кроватями и маленькой кухней. В кухне на ночь раскладывали постель, но теснота все равно была ужасная. Дед с женой занимали другую комнату, отделенную от нашей половины верандой и второй дверью. Отношения между нами были прохладные. Каждую минуту дверь из «той» комнаты открывалась, и на пороге показывалась «жена отца», то есть моего деда. Она проходила через нашу комнату, поднималась по трем ступенькам в кухню, становилась у печи, что-то стряпала, а затем проходила обратно и исчезала за дверью. Готовили у печи совместно, хотя разную еду — для них и для нас. Они ели в своей комнате, куда никого из нас не допускали.
Все пять лет войны, зимой и летом, жена деда ходила в сером вязаном шлеме, заколотом на шее. Маленькая, толстая, с раздутым какой-то болезнью зобом, с водянистыми выпученными глазами. У деда глаза были такие же, но, в отличие от жены, он был высокий. Выходя и возвращаясь по многу раз за день, она бормотала под нос: «Боже-Боже-Боже». Что означало призыв к Богу и просьбу: «Терпения-терпения-терпения». То есть терпения ко всем нам. С той поры я всю жизнь ценю просторные изолированные квартиры.
В том же году зимой, а потом и весной, не имея друзей — ни ровесников, ни старших, — я открыл для себя книги и увлекся чтением. Сначала я перечитал книги, стоявшие на этажерке в проходной комнате между комнатой деда и нашей, а позже — книги, которые нашел на чердаке и в соседнем доме у пани Рогожовой. Особенно запомнились мне два десятка толстых тяжелых томов, изданных в Вене еще до Первой мировой войны, — история мира от самых истоков до войны буров с англичанами в Африке в конце XIX века. |