Казалось, вот-вот ткнется он носом в пол, но нет: телом своим наш репортер владел безупречно (мим, кажется, тем временем гонялся за своей тенью).
Наконец фотограф опустил ногу, утер лоб и едва заметно поклонился, видимо благодаря нас за внимание. Потом пал на колени, вытащил из-за пазухи какую-то трубочку (тем, кто не сидел в первых рядах и не имел бинокля, могло показаться, что он извлек оттуда собственную кишку) и прикрепил ее к фотокамере. Затем выпрямился, убрал волосы со лба и развернулся лицом к зрителям (что в это время делал мим, одному богу известно!).
Он смотрел на нас пронзительно, изучающе, властным подергиванием бровей приказывал не шевелиться, не опираться на локти, не вешать голов. Мы дружно подчинились его воле, но он почему-то не щелкнул. Налет некоторого раздражения на его выразительном лице свидетельствовал: что-то еще не так, что-то или кто-то ему мешает, уж не копошащийся ли за спиною мим? (Мим в этот момент, кажется, сидел неподвижно.) Очевидно, так оно и было, потому что фоторепортер гневно оглянулся и уставился прямо на мима. Некоторое время они молча мерили друг друга взглядами, а мы, затаив дыхание, следили за смертельным поединком двух артистов (и в бинокль, и без бинокля можно было видеть, что у репортера из ноздрей вырывается пар). В конце концов мим не выдержал, рухнул на колени и вытянул руки, моля о пощаде. Фоторепортер безжалостно щелкнул аппаратом, будто из револьвера выстрелил. Мим задергался в конвульсиях. Занавес закрылся.
Бенефис фоторепортера произвел на нас неизгладимое впечатление. И только одного мы никак не могли понять: почему он не сам вышел раскланиваться, а послал мима. Почему?
КЛЮЧ К СЕРДЦАМ
Искусствовед Трепайтис умолк, оторвал глаза от рукописи и посмотрел в зал: его не слушало ни одно ухо! Собравшиеся без всякого стеснения хихикали, вполголоса делились анекдотами и, перевешиваясь через стулья, о чем-то бурно дискутировали. Потрясенный этим безобразием, Трепайтис долго молчал, опершись о кафедру, однако и тут ни один глаз не обратил внимания на его растерянное и несчастное лицо. Никому не было дела до того, что он так и не договорил про последнюю работу скульптора Глыбаускаса, в которой «тяжеловесная монументальность органически сочетается с легкой композицией».
— И потому, когда мы смотрим его новую работу, создается впечатление, что она не только не весит своих трех тонн, а наоборот — легка, как ласточка, парящая в небе…
Именно в этот момент Трепайтис посмотрел на аудиторию и убедился, что общается со стенами. Искусствовед медленно опустил руку с фотографией трехтонной «ласточки», поворошил стопку еще не прочитанных листков и понял, что все это никому не нужно, кроме него самого и его четырех иждивенцев. Он еще немного помолчал, безнадежно вздохнул и принялся усердно заталкивать бумаги в портфель. Тут его охватила досада на скульптора Глыбаускаса, чьи трехтонные монументы, несмотря на птичью легкость, не в силах пробиться к сердцам слушателей даже с помощью высококвалифицированного искусствоведа.
— А этот Глыбаускас, — нечаянно вырвалось у него, когда он застегивал портфель, — этот Глыбаускас наверняка режется сейчас в преферанс и в ус не дует…
Кое-кто из присутствующих насторожился.
— А во что он еще играет? — раздался вдруг вопрос.
— В шашки, — небрежно бросил искусствовед, уже держа портфель под мышкой. — Да так здорово, что даже собственным детишкам проигрывает.
— И много у него детей? — спросил другой и прикрикнул на галдящий зал: — Тихо!
— Двое сыновей, — проинформировал Трепайтис. — Старшего не удалось запихнуть на юридический, так он теперь картошку в пограничной зоне чистит, а младший…
— Черт побери, дайте же человеку сказать! — возмутился кто-то. |