Изменить размер шрифта - +

– Э-эхе-хе! – вздохнул Маякин. – И никому до этого дела нет… Вон и штаны твои, наверно, так же рассуждают: какое нам дело до того, что на свете всякой материи сколько угодно? Но ты их не слушаешь – износишь да и бросишь…

Фома укоризненно посмотрел на крестного и, видя, что старик улыбается, удивился и с уважением спросил:

– Неужто вы, папаша, не боитесь смерти?

– Я, деточка, паче всего боюсь глупости, – со смиренной ядовитостью ответил Маякин. – Я так полагаю: даст тебе дурак меду – плюнь; даст мудрец яду – пей! А тебе скажу: слаба, брат, душа у ерша, коли у него щетинка дыбом не стоит…

Насмешливые слова старика обидели и озлили Фому. Он отвернулся в сторону и сказал:

– Не можете вы без вывертов без этих говорить…

– Не могу! – воскликнул Маякин, и глаза его тревожно заиграли. – Каждый говорит тем самым языком, какой имеет. Суров я кажусь? Так, что ли?

Фома молчал.

– Эх ты… Ты вот что знай – любит тот, кто учит… Твердо это знай… И насчет смерти не думай… Безумно живому человеку о смерти думать. «Екклезиаст» лучше всех о ней подумал, подумал и сказал, что даже псу живому лучше, чем мертвому льву…

Приехали домой. Вся улица перед домом была заставлена экипажами, и из раскрытых окон в воздух лился громкий говор. Как только Фома явился в зале, его схватили под руки и потащили к столу с закусками, убеждая его выпить и съесть чего-нибудь. В зале было шумно, как на базаре; было тесно и душно. Фома молча выпил одну рюмку водки, две, три… Вокруг него чавкали, чмокали губами, булькала водка, выливаемая из бутылки, звенели рюмки… Говорили о балыке и октаве солиста в архиерейском хоре, и снова о балыке, и о том, что городской голова тоже хотел сказать речь, но после архиерея не решился, боясь сказать хуже его. Кто-то с умилением рассказывал:

– Покойник так делал: отрежет ломтик семушки, поперчит его густенько, другим ломтиком прикроет да вслед за рюмкой и пошлет.

– По-оследуем его примеру! – гудел густой бас.

Фома, нахмурившись, с обидой в сердце, смотрел на жирные губы и челюсти, жевавшие вкусные яства, ему хотелось закричать и выгнать вон всех этих людей, солидность которых еще недавно возбуждала в нем уважение к ним.

– А ты будь поласковее, поразговорчивее… – вполголоса сказал Маякин, появляясь около него.

– Чего они жрут здесь? В трактир пришли, что ли? – громко и со злобой сказал Фома.

– Чшш… – испуганно заметил Маякин и быстро оглянулся с любезной улыбкой на лице.

Но было поздно: его улыбка ничему не помогла. Слова Фомы услыхали, – шум и говор в зале стал уменьшаться, некоторые из гостей как-то торопливо засуетились, иные, обиженно нахмурившись, положили вилки и ножи и отошли от стола с закусками, многие искоса смотрели на Фому.

Он встречал эти взгляды, не опуская глаз, злой и молчаливый.

– За стол прошу! – кричал Маякин, мелькая в толпе людей, как искра в пепле. – Пожалуйте, садитесь! Сейчас блины дают.

Фома передернул плечами и пошел к дверям, громко сказав:

– Я обедать не буду…

Он слышал неприязненный гул сзади себя и вкрадчивый голос крестного, говоривший кому-то:

– С горя, – ведь Игнат ему отцом и матерью был!..

Фома пришел в сад на то место, где умер отец, и там сел. Чувство одиночества и тоска давили ему грудь. Он расстегнул ворот рубашки, чтобы облегчить дыхание себе, облокотился на стол и, сжав голову руками, неподвижно замер. Накрапывал мелкий дождик, листва яблони меланхолично шумела под ударами капель.

Быстрый переход