Чувство одиночества и тоска давили ему грудь. Он расстегнул ворот рубашки, чтобы облегчить дыхание себе, облокотился на стол и, сжав голову руками, неподвижно замер. Накрапывал мелкий дождик, листва яблони меланхолично шумела под ударами капель. Долго сидел он, не шевелясь и глядя, как на стол падают с яблони мелкие капли. От выпитой водки в голове его шумело, а сердце сосала обида на людей. Какие-то неопределенные мысли зарождались и исчезали в нем; перед ним мелькал голый череп крестного в венчике серебряных волос, с темным лицом, похожим на лики старинных икон. Это лицо с беззубым ртом и ехидной улыбкой, возбуждая у Фомы неприязнь и опасение, еще более усиливало в нем сознание одиночества. Потом вспомнились ему кроткие глаза Медынской, ее маленькая, стройная фигурка, а рядом с ней почему-то встала дородная, высокая и румяная Любовь Маякина со смеющимися глазами и толстой золотисто-русой косой. Воздух был полон унылых звуков… Серое небо точно плакало, и на деревьях дрожали холодные слезы. А в душе Фомы было сухо, темно; жуткое чувство сиротства наполняло ее… Но из этого чувства уже зарождался вопрос:
«Как жить буду?»
Дождь смочил его платье; он почувствовал дрожь холода и ушел в дом…
Жизнь дергала его со всех сторон, не давая ему сосредоточиться на думах. В сороковой день по смерти Игната он поехал на церемонию закладки ночлежного дома, парадно одетый и с приятным чувством в груди. Накануне Медынская известила его письмом, что он избран в члены комитета по надзору за постройкой и в почетные члены того общества, в котором она председательствовала. Ему понравилось это, и его очень волновала та роль, которую он должен был играть сегодня, при закладке. Он ехал и думал о том, как все это будет и как нужно ему вести себя, чтобы не сконфузиться перед людьми.
– Эй, эй! Стой!
Он оглянулся, – с тротуара быстро бежал к нему Маякин в сюртуке до пят, в высоком картузе и с огромным зонтом в руке.
– Ну-ка, подвези-ка меня! – говорил старик, ловко, как обезьяна, прыгнув в экипаж. – Я, признаться сказать, поджидал тебя, поглядывал; время, думаю, ему ехать…
– Вы туда? – спросил Фома.
– А как же? Надо посмотреть, как деньги друга моего в землю зарывать будут.
Фома искоса взглянул на него и смолчал.
– Что косишься? Небось, и ты тоже в благодетели к людям пойдешь?
– Это как, то есть? – сдержанно спросил Фома.
– Читал я сегодня в газете – в члены тебя выбрали по дому-то да еще в общество, в Софьино, в почетные… Въедет тебе в карман членство это! – вздохнул Маякин.
– Не разорюсь, чай?
– Не знаю я этого… – съехидничал старик. – Я насчет того больше, что очень уж не мудро это самое благотворительное дело… И даже так я скажу, что не дело это, а – одни вредные пустяки!
– Это людям-то помогать вредно? – с задором спросил Фома.
– Эх, голова садовая, то есть – капуста! – сказал Маякин с улыбочкой. – Ты вот ужо приезжай-ка ко мне, я тебе насчет всего этого глаза открою… надо учить тебя! Приедешь?
– Хорошо!
– Ну вот… А пока что ты на закладке этой держись гордо, стой на виду у всех. Тебе этого не сказать, так ты за спину за чью-нибудь спрячешься…
– Зачем мне прятаться? – недовольно сказал Фома.
– И я говорю: совершенно незачем. Потому деньги дадены твоим отцом, а почет тебе должен пойти по наследству. Почет – те же деньги… с почетом торговому человеку везде кредит, всюду дорога… Ты и выдвигайся вперед, чтобы всяк тебя видел и чтоб, ежели сделал ты на пятак, – на целковый тебе воздали… А будешь прятаться – выйдет неразумие одно. |