Да, именно тогда я наклоняюсь к левой стопе и пальцами правой руки потираю этот шрам, и убеждаюсь, что Вайзер существовал на самом деле, что взрывы в ложбине были настоящими взрывами и что ничего в этой истории не выдумано, ни одна фраза и ни одно мгновение того лета и того следствия. И снова вижу, словно опять очутился там, ксендза Дудака с золотой кадильницей, чую запах горелого янтаря и слышу: «Славься, Иисус, Сын Девы Марии», и вижу, как Вайзер выныривает неожиданно из сизого облака, пахнущего вечностью и милосердием, вижу, как он смотрит на все это своим неподвижным взглядом, а потом слышу: «Давид-Давидек не ходит в костел!» И его клетчатая рубаха порхает в воздухе, Элька сражается как разъяренная львица, и только мы не можем ничего понять. А впрочем, о чем можно сказать «я это понимаю»? О чем вообще и о чем из того, что касается этой истории? Понимаю ли я, например, почему Вайзер отстранил меня на какое-то время? Или каким образом Петр, покоясь под землей, может со мной разговаривать? Ни одна теория этого не объяснит. Единственное, что можно сделать, – это рассказывать дальше.
Да, если Вайзер, по известным только ему причинам, старался подольше задержать меня дома, ему вполне удалось осуществить свой замысел. Заражения не было, но и без этого стопа на другой день распухла, как пузырь, и ранка загноилась. Мать потащила меня к врачу, который промыл рану, прописал компрессы и рекомендовал поменьше ходить. Теперь я был обречен целый день чистить картошку, следить за кипящей лапшой и слушать, как мать жалуется на отца и на всех мужчин: такая уж у меня была мать – добрая и ворчливая. Покалеченная нога была, по ее мнению, карой за непослушание и постоянные шатания вне дома. Вдобавок в доме с утра до вечера было включено радио – и, чистя картошку или раскатывая тесто для лапши, чего я не выносил больше всего, так как это стопроцентно бабское занятие, – так вот, при всем при этом в кухне наяривал народный оркестр то из Опочно, то из Ловича, а когда он умолкал, сразу же начинались оперные арии из «Бориса Годунова» или «Травиаты», скучные, длинные и тяжелые, перемежающиеся время от времени фрагментом какой-нибудь увертюры. Я жалел, что у нас нет такого радио, как у пана Коротека, которое можно переключать на разные диапазоны, наш же репродуктор передавал только одну программу, и эбонитовой ручкой можно было, самое большее, приглушить визгливый голос исполнительницы народных песен или мощный баритон русского певца. Выключать репродуктор мать не разрешала, так как иногда, случалось, передавали танцевальную музыку или, совсем уж редко, американский джаз. Тогда она крутила эбонитовую ручку до упора, забирала из моих рук скалку или нож для чистки картошки и делала всю работу за меня, притопывая, подпевая и улыбаясь. Я знал, что мать очень любит танцевать, но, сколько помню, отец никуда ее с собой не брал. Приходя уставшим с работы, он после второго блюда обычно засыпал над газетой, а в воскресенье, вернувшись из костела, ложился на кровать и мог так дремать целый день, если кто-нибудь из приятелей или соседей не вытащит его в бар «Лилипут». В общем, я ужасно скучал, тем более что единственной книжкой, кроме кулинарной, была у нас в доме почему-то «Кукла» Пруса, которую я бросил после первой же главы. Я умирал от любопытства, что-то сейчас поделывают ребята, но мать не разрешала мне торчать у окна, я не мог даже окликнуть Шимека или Петра, когда они проходили по двору. Два дня они не подавали признаков жизни, словно Вайзер запретил им приходить в нашу квартиру. Только на третий день утром Петр постучался в дверь. Нам пришлось разговаривать шепотом, так как в нашей квартирке, кроме комнаты и кухни, других помещений не было, а мать курсировала из одной в другую, стирая и готовя одновременно.
– Вчера он показал нам новый трюк, – сказал Петр без особого энтузиазма.
– А что такое? – Меня прямо распирало от любопытства. |