Они называли это «трудностями» и делали из «трудностей» главный аргумент в пользу того, что трое человек — уже полноценная семья и большего не надо.
Однако дом все же сделался шумным. Там стали много шуметь, но не дети… Так шумят в доме, где живут озлобленные, уставшие друг от друга люди, которые никак не могут что-то поделить и не хотят решать вопрос миром. Когда причинить боль другому человеку становится важнее собственного покоя, дело плохо.
Когда ей было десять, отец с матерью развелись. Бывают расставания тихие, можно сказать, полюбовные, когда люди понимают, что вместе им много хуже, чем было бы поодиночке, и дальше мучиться не стоит. Они тогда расходятся с миром и остаются едва ли не друзьями, и жизнь их дальнейшая течет спокойно, лишь чуть-чуть приправленная горчинкой-печалью. Но бывает иначе: мелкие ссоры превращаются в скандалы, скандалы становятся крепче и злее, как мороз на Аляске, раз от разу выплескивается в них все больше злости, и, как ни тяжело это, все больше злости остается внутри. Скандал, подобно снежному кому, катится под откос неудержимо, пухнет, набирает скорость, набирает силу и падает вниз холодной, колючей массой острого, мокрого, неприятного снега. Будто лавина сошла.
Такая лавина и погребла под собой родителей Кэтрин. Когда-то она старалась забыть тот ужасный период бурливой ругани, что предшествовал разводу, и как превратилась в истеричку ее некогда веселая и энергичная мать. Воспоминания поблекли, но осталась тяжесть на сердце и беспрестанная, беспричинная тревога, терзавшая ее каждую минуту жизни. Кэтрин поняла, что забывать нельзя, лучше помнить, отчего больно, чтобы не считать себя сумасшедшей и не строить у себя в голове болезненный мир, где все вещи и события разрозненны и ничто не имеет причины и следствия.
Когда ей исполнилось тринадцать, мать погибла в автокатастрофе. От отца уже почти два года она не получала ни писем, ни подарков, ни даже открыток к Рождеству и дню рождения. Где он и что он там делает, ей было неизвестно, и она со всей яростью озлобленного и обиженного подростка уверяла себя, что ей это неинтересно, но часто просыпалась в горячих слезах на холодной сырой подушке: ей снились сны о том счастливом времени, когда они с папой и мамой жили вместе, ездили за покупками по выходным и слова «развод» она не знала.
Кэтрин забрала к себе бабушка, добрая в общем-то, очень религиозная и при этом страшно ворчливая женщина. Кэтрин, как и положено подростку, бунтовала против запретов, которые стали теснить ее, как те свинцовые пластины, которые в средневековой Испании накладывали на ночь девочкам на грудь, чтобы вырастали похожие на мальчишек фигурой — по моде. Как и любой подросток в свои самые злые, нервные годы, она чувствовала, что бабушке не хватит сил, чтобы сломить ее враз прорезавшуюся волю, и при других обстоятельствах, может быть, стала бы совсем несносным существом. Но Кэтрин чувствовала также — то ли сердцем, то ли совестью, кто знает, что есть в нас такое чуткое и мудрое? — что бабушка единственный родной ее человек, человек, в котором теперь заключается вся ее мечта о семье. Маленькая семья, посмотреть грустно, а все же — много лучше, чем ничего.
И Кэтрин бунтовала… вполголоса.
И это «вполголоса» крепко привязалось к ней, вошло в ее жизнь, в манеру держаться, говорить и действовать. Прошло время, из разумной, говорливой и быстрой в мысли и движениях девочки, из беспокойного, зло сверкающего глазами подростка с недевичьими желваками на скулах Кэтрин выросла в неразговорчивую, замкнутую девушку, строгую и серьезную, которая всю энергию, что прежде свободно лилась из нее, направляла на учебу.
Училась она, можно сказать, с остервенением, просиживала над книгами дни и ночи, спала с учебником химии, вместо Библии читала «Естественную историю» и решала задачки по генетике, лежа в горячей ванне. Ребята, с которыми она училась, считали ее малость сумасшедшей, девчонки втихомолку посмеивались, но если кто-то шел на открытую провокацию, то в ответ получал только рассеянный, ничего, кроме легкого презрения, не выражающий взгляд. |