Нюра только ой да ой, сразу осыпала пуговки на кофте, сунула ребенку грудь, туго налитую молоком, без слов, без расспросов принялась хлопотать, изредка охая и кругля рано потускневшие глаза. Ее бы саму кто пожалел сейчас, восемнадцать лет девке, ей бы под приглядом отца-матери жить, не ведая печали, а тут одна-одинешенька на лесном хуторе посреди тайги…
Уж после, когда накормила мальчонку, как бы готовно усыновила его, положив в зыбку рядом со своим, тогда и выяснилось со слов брата, откуда крохотный человече взялся тут. Марья Задорина, монашенка из Келий, согрешила с Федькой Кренем и сколотного родила, ославила перед миром святую обитель. И сама нынче при смерти, греховодница, до вечера доживет ли, одному богу известно, а ребенка приказала манатейная монахиня отнести в лес на погибель, на съедение зверю и птице и этим возвысить дух свой, очиститься от скверны. А в ту пору и привелся там Парамоша Петенбург, на охоте в тех местах был, волею случая привелся иль провидения, и вот он у сестры с богоданным на руках… А Нюрка-то, Нюрка, вы гляньте на нее, ни слова против, только и попросила Парамона: «О робеночке-то не толкуй на деревне, завяжи язычок, а то пойдут разговоры: вот, мол, не успела Нюрка благоверного схоронить, как нагуляла сколотыша. А в нашем роду веком гулящих не было. Пусть в честь дедка нашего Акимом будет. Долгожданный, значит, удачливый, счастливый. Хорошее имечко». Сказала так и тут же тайно подумала: заживется ли парничок, синюшный весь, недоношенный?
Но не зажился-то у Нюры свой, рыжеватенький, а этот, приемыш лобастенький, с жадным стоном за титьку брался и выжил. И когда принималась кормить его, сама горя́ странным нетерпением, словно готовилась к облегчению всего естества, то всякий раз любопытно присматривалась к обличью парнишки, и по обширному лбу, далеко вырезанным глазам постоянно узнавала Креня. Но шли годы, Акимко оброс костями и мясом, вытянулся и заматерел, рано становясь мужиком, и, натирая ему спину в бане иль подсматривая на охоте, теперь Нюра сравнивала его с собой и находила похожие черты. Душою и плотью она уже давно приняла Акимку в себя. Это его так трудно принесла в баньке, надолго сохранив в утробе остаток родовой боли, ведь еще в животе он был ширококостный и своевольный, все ширился, толкался, мучая мамку, и норовил куда-то сбежать: это он жадно тянул грудь, и то давнее томление так и живет в ней.
Но в трезвом разуме ревниво теснились обидчивые мысли, порой до безумного страха пугающие ее: все чудилось, что в один черный день тайное станет явным, привернет на хутор Федор Крень и заберет сына. При свете сальника посреди ночи вглядывалась Нюра в спящего мальчишку и молилась богу, чтобы он не осиротил ее, оставив рядом сына… «Мой он, мой, – шептала она. – Не та мать, что родила, а та мать, которая поставила на ноги. Скажи, о боже, разумный и пресветлый, что это мой ребенок, а тот, приемыш, маломощный и синюшный, на второй неделе помер». Но бог молчал, а страх порою был невыносим, и, чтобы успокоиться, Нюра забирала сына с собой и надолго уходила в далекие суземы, где и за год может не встретиться живая душа. Там жизнь ее становилась спокойнее, устойчивее и значительней, все в ней наполнялось смыслом и законченностью. Да и Акимку лесовой сытый воздух и долгая ходьба быстро выгнали вверх и налили силой…
А теперь в душе у Нюры родилось новое желание. Она затеяла с собой и своей памятью неожиданную игру, которая утешала нынешнюю старую жизнь и в правдивости которой с каждым днем оставалось все меньше сомнений. Управляясь по хозяйству, еще с трудом таская слабое от болезни тело, Нюра не однажды застывала у простенка и смотрела на фотографии, сравнивая их. «Так и есть, – шептала она, задерживая на губах слабенькую улыбку, это неяркое отражение внутреннего волнения, – и глаза долгие, евонные, и подбородок-то гордоватый, егов, с продавлинкой, знать, до баб влюбчивый, – имела в виду Семейку Нечаева, – и у сына таковский же подбородок, с вмятинкой, но вот не замечала, чтобы Акимко за девками бегал. |