Изменить размер шрифта - +
Все уговаривала: «Акимушко, доколь будешь себя старить и детушек малить, ведь скоро ни одна девка за тебя не пойдет, так и повянешь на корню». А он все: «Не ко времени, маманя, не ко времени, с делами управимся, тогда и свадьбу справим». – «Эх, Акимушка, дак этих дел горы. Их разве перевернешь, они меньше-то и не становятся, а все больше да круче, совсем невпроворот», – вздыхала Нюра, наблюдая похудевшего сына, редко улыбающегося ныне. А теперь никаких делов не надо, лежит-полеживает во спокое под мамушкиным взглядом. Всех по справедливости равнял, а люди-то не больно охочи равняться, чтобы под одну гребенку состригали, каждый человек да с норовом, ой-ой, вот и забыли тебя, сынушка, забыли, уж редко кто, из стариков разве, вспомнит: это в тотамком году было, когда Акимко Питеркин Федора Креня зорил. А молодые уж и не вспомнят, у молодых свои заботы, такую войну перенести надо было, выстоять, сто лет икаться будет да на детях отзываться.

… И от Семейки тоже писёмушка нет, не заболел ли ненароком иль за что озлился: долго ли две строчки черкнуть – жив, мол, здоров, Нюра, чего и тебе желаю во многих цветущих летах. Если бы написал, дак всяко Тамарка-письмоноска запопутьем занесла бы, мимо же в Инцы едет, далече ли тут от моря, совсем рядом, а раз не тащит письма, значит, нету. А я вот возьму да и напишу другорядь, подожду денек-два, погожу, не буду горячиться и напишу по новой, мол, ты, кабыть, и не знаешь, а по мущинской линии ты не сплоховал тогда, и я от тебя бабой стала, парничка принесла. Нет-нет, еще подумает, мне чего надо от него. А мне и хочется только, чтобы не забывали люди друг дружку, на памяти нашей житье стоит… Не буду пугать, как-то еще воспримет: время делает человека, строгает его по-всякому. Другого так изуделает, прости ты, осподи, не признать, словно наново переменит. Искрутится весь, изжадится, не знаешь, с какого боку и подступиться к нему.

Вон Гришка Таранин в молодости сколь любый парничок был, беленький, хорошенький, уважливый, а куда все подевалось? Пошли артелью лесовать, еще с осени в тайгу заходили, он лису линялую затравил, собаке бросил, потом и медведя в жаркий день сронил в глухомани, откуда не достать, да тут и бросил, только когти обрезал детишкам на забаву да кусок мяса на варю прихватил. Я ему сначала по-хорошему: «Гриша, – говорю, – ты пошто рушишь-то нее походя, што на глаз попадет, душу лесовую не щадишь, житья ей не даешь?» А он одним ответом: «Ой, не могу, когда в лесу живое вижу, сразу возгораюсь». У него, у паразита, нутро горит, дак все и клади под свинец? Так и сказала ему, что на другой год боле с тобой не ходок, ищи другого напарника, а то закопаю где ли в тайге, за себя не поручусь. Дак до сих пор зуб на меня точит, так и ждет, что старуха к нему на поклон придет, уж никогда лошади колхозной не даст, чтобы зверя из тайги достать – такая сволочь выросла.

Может, и Семейко-то экий же нынче, и не подступись к нему? Осподи, прокатилось времечко, вроде и не живали.

В этих раздумьях снова день прожит, отгорела неяркая золотушная заря, слегка позолотив оконца, разбавив желтой водицей ледяную накипь на стеклах. Потом на воле воздух загустел, налился настороженной темью, спрятал поляну под замлевшие снега, и тайга вплотную набежала на избу, силясь окончательно застудить ее и покорить. Волки пришли к хутору, вились кругами, под весну они оголодали и выбрались поближе к жилью, для свадеб нужна была сила, и они искали горячей крови и свежатины, чтобы разжечь похоть. Егарма лежала в сенцах и, слыша это порывистое дыхание и волчьи запахи, тоскливо робела и тихо скулила, боясь темени и одиночества. Видно, наступает в жизни природы такое мгновение, когда каждая тварь пугается сиротства, изнемогает от него, ей хочется тепла и любви. И потому даже уродливой сучке, рожденной под забором, тоже снился добропорядочный пес с лохматым загривком и сильной мужской грудью, о которую можно лукаво и зазывно потереться мордой.

Быстрый переход