Превосходно осведомлены друг о друге. В особенности он! Он наверняка в курсе всех моих привычек, всех моих маний. И как я представляю его себе в квартире на авеню Мак-Магона, так и он силится увидеть меня в тесной трехкомнатной квартирке, когда я возвращаюсь туда из больницы, ослабший, побежденный.
Я почти ощущал на себе его взгляд. Впечатление оказалось настолько сильным, что я чуть не встал со стула, как если бы звонок у дверей оповестил меня о приходе гостя. Впрочем, этот гость проникал сквозь стены, являлся чуть ли не моим вторым «я», поскольку он написал «Две любви», а значит, ближе его у меня никого нет. Какая замечательная, какая жуткая месть! Ему не хватало только одного: присутствия при моем крахе. Но ему отказано в такой радости. Несмотря на все его хитроумие! Как же он, должно быть, об этом сожалел! Я переселюсь в другое место. Неважно, куда именно. Я исчезну. И нить оборвется. Я вышел из дому, испытывая потребность очутиться на улице, в толпе, услышать шум других жизней…
Проходя мимо почтового ящика, я извлек его содержимое. Одни счета, как я и предполагал. А у меня в кармане пусто. Продажа малолитражки давала мне двухнедельную отсрочку. Я никогда не умел жить экономно. В сущности, я совсем как Матильда. Понравился галстук — я его покупал. В шкафу висело пятьдесят галстуков. А я всегда повязывал один и тот же — самый старый. Двухнедельная отсрочка! Наступил вечер. Свет уличных фонарей почти не проникал сквозь сумерки. Я зашел в недорогой ресторанчик неподалеку от Сен-Сюльпис. Телевизор работал. Рекламировали какой-то сыр. Я заказал плотный ужин, так как чувствовал себя хуже некуда. Тесное помещение. Несколько посетителей заканчивали есть, поглядывая на экран. Меня сразу охватило предчувствие чего-то неизбежного. И я почти не удивился, когда на экране появился Жак Шансель. Он пересек студию и направился к креслам. За ним следовал высокий, сутуловатый мужчина в темном костюме. Я узнал его раньше, чем назвали имя. Это был он. Я оттолкнул тарелку. Его узкое лицо показали крупным планом: глаза, полуприкрытые тяжелыми веками, лысеющий лоб, большие прижатые уши. Возраст — между сорока и пятьюдесятью. Мое внимание привлекли глаза — усталые, обрамленные морщинами. Они то готовили мимолетную улыбку, в которой проглядывала насмешка, то выражали уход в себя, своего рода недоверчивое «себе на уме». Порой они открывались шире, пропуская беглый взгляд, как вспышку света, тотчас гаснущую. Я не слушал вводное слово Шанселя, а наблюдал за Гараваном, который смотрел в объектив и, казалось, вот-вот обратится ко мне. А еще у него был необычный рот, широкий и тонкий, и верхняя губа чуточку выдавалась вперед, как будто он готовился что-то попробовать, — деталь, придававшая его лицу двойственное выражение эксперта и человека, умеющего сказать «нет», но в галантной форме. Он сидел, сцепив руки вокруг колена.
— Патрис Гараван, — обратился к нему Шансель, — вам, должно быть, известно, какой вопрос нас всех занимает?.. Кто вы? Представьтесь зрителям.
— Мне сорок три года, — сказал Гараван. — Я родился в Париже. Учился в Луи-ле-Гран. Доктор юридических наук. Вот уже несколько лет являюсь президентом — генеральным директором фирмы, занимающейся текстилем. Ничего экстраординарного, как видите.
Медленная речь, продуманные интонации, а еще — голос, равнодушный, как будто бы все это вовсе не существенно.
— Семейное положение?
— В молодости был женат, затем разведен. Детей нет.
— Патрис Гараван, вряд ли вы ворвались в литературу одним махом? Вашему роману «Две любви» наверняка предшествовало что-то еще?
— Нет, ничего. Я даже ни разу в жизни не написал ни одной стихотворной строки… Недостаток времени. Но я люблю книги, разумеется… Однажды я познакомился с химиком, который был ужасно искалечен взрывом. |