Но едва распахнул, как гнусная желтизна натекла опять, и это был запах, который губил фабричных, и это был запах чулана, который губил решетниковых, его, Глеба Успенского, тоже.
Переговоры о контрабанде, происходившие в приморской ресторации между капитаном Максимовым и писателем Успенским, завершились успешно. Два дня спустя пароход «Владимир», обновленный севастопольскими мастеровыми, пришел в Одессу и встал под погрузку.
В уездном городе Одессе правил бал Меркурий. Пароходы трубили, как тритоны. Пестрые флаги, как сороки, тараторили на ветру. Судовые рынды отбивали склянки. А высоко над рейдом, на сдобных подушках из дыма и мятого пара, возлежал бог торговли. Все здесь повиновалось ему – пароходы и парусные шаланды, шкиперы и матросы, подрядчики и артели грузчиков.
«Владимир», седея от пыли, оседал до ватерлинии. Счет шел четвертями. Не казенными, в девять пудов, а теми, что назывались нижегородскими – двадцать четыре пудика каждая. Четвертями поступала в трюм благодать Новороссии, пшеница-арнаутка, твердая, весомая, челночком. А рядом тяжело вздыхала машина собрата «Владимира» по ломовой работе на линии Одесса – Марсель. Цепь, тащившая якорь, клацала соединительными скобами.
Из этого аляпистого звука возник гимназический инспектор, стал рядом с Успенским и тоже смотрел на портовый город Одессу, на рейд, пароходы, шаланды. Потом сказал: «Ты видишь, мы расширили свои пределы…»
Инспектор не только инспектировал гимназию, а и преподавал историю Российской Империи. Исполняя обязанности инспектора, он пламенел страстью к фрунтовому порядку: пусть в одном классе сидят Ивановы, в другом – Петровы, в третьем, скажем, Смирновы; он занумерует каждого, как однофамильцев-офицеров. И чтобы все-все с окончанием на «ОВ». Как учитель истории он знал другую страсть. Указкой-шпагой пронзал супостатов: «Мы взяли… Мы покорили… На плечах отступающего противника мы ворвались…» И в заключение восклицал: «И вот мы расширили свои пределы от… и до…» Гимназисты, притаив дыхание, воодушевлялись гордой слитностью своего мизерного, с поротой задницей «я» и ребросокрушительного «мы», способного всем языцам дать карачун.
Ах, инспектор, инспектор, плохим учеником оказался Успенский Глеб, совсем плохим. Весной и летом ездил по Новороссии и думал не о Потемкине, а о том, сколько же пролилось кровушки чудо-богатырей. А сейчас с палубы видел море, и тоже думал о кровушке чудо-богатырей. Минувшее «от и до» очерчивалось штыком-молодцом, нынешнее – оралом. И завершалось вот этими нижегородскими четвертями. В минувшем были отцы-командиры и реляции; в нынешнем – живорезы и гешефты.
Успенский не писал: «буржуа», Успенский писал: «буржуй».
Буржуа учиняли революции и совершенствовали не только колбасные изделия, но и машины. А Тит Титыч, хапнув дворянские родовые, облапил мамзелю: гы-гы-гы, что хошь куплю, что хошь продам; эй кто там? шампанского и паюсной икры… Буржуазии не было, была буржуйная орда. Впрочем, Тит Титыч уже прельщались «рыском»: мериканцы, которые в Америке: у тех, слышь ты, рыск. Ловкий народ, деньги сами в карман плывут, знай только рыск… Они путали «риск» и «рыскать», но из путаницы этой уже произросла вереница дармоедов – «от» пахаря «до» здешних артельщиков и матросов.
Грузчики, мужики орловские и курские, выгоревшие добела на южном солнце, чередой поднимались по сходням.
Курсом Одесса – Марсель «Владимир» не миновал Константинополя. Максимов требовал, чтобы Глебушка крикнул: «Виват!» Успенский, улыбаясь «наполовину», говорил, что улыбка будет «полной» после благополучного возвращения в Россию на том же самом «Владимире». |