— Как, два цента? — воскликнул Кив. — Значит, продать ее вы можете только за один цент, а тот, кто ее купит… — Слова замерли на языке Кива. Ему уже не придется продать ее, и бутылка с дьяволенком останется у него до самой смерти и после смерти потащит его в пекло ада.
Молодой человек с Беританской улицы упал перед ним на колени.
— Купите ее ради Бога! — воскликнул он. — Возьмите в придачу все мое состояние. Я был сумасшедшим, купившим ее за такую цену. Я растратил конторские деньги, и без этого погиб бы, пришлось бы идти на галеры.
— Бедное создание, вы рисковали душой ради такого отчаянного случая, во избежание наказания за личный позор, и думаете, что я могу колебаться, имея в виду любовь! Дайте мне бутылку и сдачу, которая у вас, наверно, найдется. Вот вам пять центов.
Кив не ошибся в своем предположении: сдача лежала готовою в комоде. Бутылка перешла в другие руки, и Кив, прикоснувшись к ней пальцами, сейчас же выразил желание стать чистым человеком. По возвращении домой он прошел в свою комнату и, раздевшись перед зеркалом, убедился, что кожа у него стала, как у ребенка.
Тут случилась странная вещь: только он увидел это чудо, как настроение его изменилось, и он забыл думать и о проказе, и о Кокуа, и осталась у него только одна дума, что он на веки вечные связан с дьявольской бутылкой, и нет у него впереди ничего лучшего, как вечно быть угольным мусором в пламени ада. Мысленному взору его представлялось пламя, и сердце его сжалось, в глазах потемнело.
Когда Кив пришел немного в себя, он вспомнил, что в этот вечер в отеле играет оркестр. Он пошел туда, потому что боялся остаться один, и там, среди довольных лиц, он ходил взад и вперед, слушал музыку, смотрел, как Бергер отбивал такт, и продолжал все время слышать треск пламени и видел красный огонь, горевший на дне бездонной пропасти. Вдруг оркестр заиграл "Хи-ки-ао-ао", песню, которую он пел с Кокуа, и мужество вернулось к нему.
— Дело сделано, — подумал он. — Воспользуемся еще раз добром и злом.
Он с первым пароходом вернулся в Гавайю и, как только все устроилось, женился на Кокуа и перевез ее в "блестящий дом" на горе.
Стали они жить так: когда они бывают вместе, сердце Кива успокаивалось, но как только он оставался один, на него нападал ужас, и ему снова слышался треск пламени и виделся огонь в бездонной пропасти. Девушка всецело отдалась ему: сердце ее усиленно билось при виде его, и рука цеплялась за его руку. Она была так изящна от головы до кончиков ногтей, что все с удовольствием смотрели на нее. Характер у нее был премилый, и всегда было наготове ласковое слово. Она — это лучшее украшение всех трех этажей "блестящего дома" — ходила по комнатам, распевая как птичка; а Кив с восторгом смотрел на нее, слушал, а потом съеживался, плакал и ворчал при мысли о цене, которую он заплатил за нее. После этого ему приходилось вытереть глаза, вымыть себе лицо, идти к ней на балкон, присоединяться к ее пению и с болью в душе отвечать на ее улыбки.
Наконец настал день, когда она стала не так легка на ноги, и песни стали раздаваться реже. Теперь плакал уже не один Кив, а оба прятались друг от друга на противоположные балконы, разделенные всем пространством "блестящего дома". Кив был так погружен в свое отчаяние, что не замечал перемены и только радовался, что может больше времени сидеть один и думать о своей судьбе, и что не так часто приходится показывать улыбающуюся физиономию с болью на душе. Однажды, проходя по дому, он услышал рыдания и нашел Кокуа лежавшей ничком на балконе и плачущей, как потерянная.
— Ты хорошо делаешь, что плачешь в этом доме, Кокуа, — сказал он, — хотя я отдал бы голову на отсечение, чтобы ты была счастлива.
— Счастлива! — воскликнула она. |