Маслом. Восхитительные.
На музее украинского искусства все так же щерятся громадные, наверное, пещерные львы. И так же, как и раньше, их моют теплой водой с мылом раз в несколько месяцев.
Над Софией сияет квадрат совершенно особенного неба - голубого, в яркие сиренеые, лиловые, розовые и золотые разводы. Когда татаро-монголы шли на приступ через замерзшее Козье болотце, этот квадрат должен был быть таким же. Он не меняется никогда. И вот уже четыре поколения моей семьи, включая и меня, утверждают эту истину.
Воркуют голуби, вечные, как мир; хлопотливые, назойливые и невероятно смешные. Киев непредставим без зелени, голубей, куска чистого неба над Софией и старых киевлян.
Старые киевляне верны себе. Стуча палочками, тяжело дыша, они карабкаются по ступенькам, ведущим в парк от Садовой, держа в руках большие листы плотной, желтоватой оберточной бумаги, которую принято стелить на скамейки. Им под ноги выкатывются каштаны в лопнувших шкурках, улыбающиеся ослепительной глянцево-коричневой улыбкой. Все те же каштаны...
Я сажусь в 62, который, пыхтя и сопя, везет меня в гору. Улицу называют то Александровской, то Кирова, то Грушевского, но гора стоит на месте, и ее трудно преодолеть. Когда я запрыгиваю на подножку через задние двери, со мной раскланивается когда-то молодой человек с коричневым, пузатым портфелем на двух ослепительных замочках. Портфель давно уже потрепался и кожа местами потускнела, а местами обшарпалась, но замочки сияют, как новенькие. Он здоровался сначала с бабушкой, потом с мамой, а потом, по наследству, достался мне. Он всегда читает фантастику; и, чтобы я не выворачивала шею, любезно показывает мне обложку. Издалека - мы стоим через три-четыре человека, которым выходить у Арсенала. Мне придется их выпустить.
Чаще всего, книга мне знакома, и я поднимаю вверх большой палец. У него на самом деле хороший вкус; или похожий на мой, что одно и то же. Когда же я вместо пальца поднимаю брови, что означает мою непроходимую тупость, тогда о содержании книги сообщает он - тем же незамысловатым жестом. А после еще раз дает прочесть автора и название. Две милые старушки и молодой человек, которые всегда садятся на Арсенале, отклоняются в стороны, чтобы нам не мешать. Через два дня я читаю эту же книгу. А он цветет.
У окна сидит молодой человек в темных очках. Он специально ездит на конечную, чтобы иметь возможность сесть под окном. Я смотрю на него приветливо, но он меня редко замечает. Мне кажется, не замечает вообще.
У училища связи входит в заметно опустевший автобус счастливый обладатель сенбернара. Сенбернар на моих глазах прошел все стадии от пузатого, лопоухого щенка на разъезжающихся лапах до громадной ухоженной собаки. Хозяин раскланивается сразу со всем автобусом, и добрая половина отвечает ему приветствиями. Все взволнованны: оказывается, пес недавно схватил простуду и пару дней отчаянно чихал.
Автобус проезжает мимо пары, чинно шагающей в "Овощной". Она была красавицей лет этак сорок тому, красавицей осталась и по сей день. Они все так же трогательно влюблены, хотя супруг несколько лет, как ослеп, и больше не смотрит на нее обожающим взглядом. Но все же они вместе, и я искренне надеюсь, что все у них хорошо...
Вчера, выходя из перехода, я снова встретилась взглядом с шествующей навстречу красной клеенчатой сумкой и торбочкой в шарики. Но когда подняла глаза, чтобы поздороваться, то не увидела знакомого лица. К прекрасно известным мне сумкам прочно прицепилась какая-то неизвестная мне женщина. Правда, она чем-то смутно напоминала мою милую даму - такая же полная, седоватая... Я не знаю, что сказать, мы не знакомы, а сердце как-то отчаянно сжимается, предчувствуя дурное. Женщина внимательно смотрит на меня, и тут я обнаруживаю, что мы стоим на течении: мимо нас в обе стороны бегут люди, и только мы застыли во времени и смотрим друг на друга.
- Мама умерла вчера вечером, - наконец говорит она.
И только тут я замечаю, что глаза ее сплошь покрыты сеточкой красных сосудиков: она плакала много и долго. |