А потом она стала изменяться… как и ранее бывало.
Она еще что то беззвучно говорила, но уже по лбу, от ровного пробора потекли темные тени, становились все глубже, превращаясь в глубокие морщины, набрякли мешки под глазами, исказился округлый подбородок, пошла жилами только что гладкая шея. Женщина блазень старела прямо на глазах, ссыхалась, горбилась, скрючивалась. И вот уже в воздухе висела старуха, всклокоченная, седая, с жилистыми когтистыми руками, которые она тянула к замершей Малфутке, руки эти дрожали, на старческом изможденном лице проступала невыразимая мука, беззубый ввалившийся рот пытался что то сказать, кривился в немом крике, глаза почти вылезли из орбит от натуги. Ее трясло, глубокие морщины становились трещинами, черными, извилистыми; вот трещины стали расходиться, кожа сползала клоками, отлетала шелухой, обнажая скелет, череп с жутким оскалом мертвой улыбки, исчезли в провалах глаза. И словно вихрь подул, Малфутка почти обоняла трупную вонь бестелесного духа. Миг – и опять висела перед ней в воздухе молодая красавица, но голова ее бессильно свешивалась, точно ее клонили вниз тяжелые белые волосы, лицо было чистым и спокойным, отсутствующим, глаза покорно закрыты. И все. Ее единым рывком утянуло в звенья стены. Будто и не было ничего. Только свечи подле зеркала заколыхались, отбрасывая по углам мятущиеся блики, да холодом веяло.
– О матерь Макошь, защити, – выдохнула Малфутка. И одновременно ощутила, как с нее спало оцепенение. Опять слышала, как утробно рычит ее котенок, но это был уже реальный звук, который издавало живое существо.
Малфутка кинулась на ложе, заскочила с ногами, вжалась в подушки в изголовье, схватив и прижав к себе котенка. Он мелко дрожал в ее руках. Малфутка гладила его, успокаивая, и постепенно стала успокаиваться сама.
– Тише, тише, мы никому о том не скажем, – шептала.
А отчего никому, Малфутка сама не знала.
Она долго не спала, лежала, сжавшись в комочек, даже когда обласканный котенок перестал дрожать, заурчал успокоительно. И звуки стали такими привычными и спокойными: выводил трели сверчок, стучал в окошко мелкий дождик, кряхтели за дверью во сне ее старенькие прислужницы, где то на заборолах перекликалась стража, можно было различить, как снует по дому, цокая когтистыми лапками, домовой. А там и полупрозрачная Дрема проплыла легкой тенью, дунула на свечу, загасив, наслала сон…
Проспала молодая боярыня долго, крики горластых петухов и оживление в тереме ее не разбудили. Лишь когда в дверь решительно застучали, она наконец очнулась, отозвалась еще хриплым со сна голосом. Дверь отворилась широко и резко, на пороге возникла Липиха.
– Все спишь, сударушка? А того не ведаешь, что радость великая у нас: хозяин прибыл на ясной зорьке. Тебя беспокоить не велел, но ведь пора и честь знать: светлый день на дворе. А Свенельд сейчас в баньке парится, и ты, как заботливая жена, должна прислужить ему, обмыть с дороги.
Малфутка так и подскочила. Спешно скручивала узлом рассыпающиеся непокорные волосы, скалывала их гребешком, шаль накидывала, уже выбегая за порог. Но все таки остановилась на лестнице, зашептала что то быстро, поклонилась кому то и только потом вышла наружу.
– Чего это она? – удивилась Липиха. – Кому кланялась то?
– Не иначе как домового заприметила, – подсказала старушка горбунья. – Сама знаешь, что домовой всем хозяйским духам голова, вот боярыня наша и просила его наказать баннику не шалить в пару то.
Но Липиха только фыркнула насмешливо.
– Вечно ты свои прибаутки рассказываешь, бабка Годоня. Поговори мне еще, вещуниха.
Малфутка уже к баньке подбегала. Как в хозяйстве полагалось, баня располагалась не среди самих теремных построек, а в стороне, в низине подле быстро бегущего студеного ручья, у широкой заводи. Пар от нее валил, пахло буковым сладким духом, березовыми настоями. |