Атагельды давно спал, так и не дождавшись конца их беседы.
Старик, видимо, был устадом, – знаменитым придворным поэтом, который услаждал слух эмира. Певец не потрафил ему, и владыка выгнал старца, лишив всего имущества. Об этом пришелец говорил больше намеками, но Курбан и так без труда представил себе, как вчерашний богач ходит по базару, выискивая клячу подешевле, чтобы хватило на нее горсти медных дирхемов, глухо позвякивающих в кармане.
– Жаль мне твою клячу, устад, – заметил Курбан, переведя взгляд с собеседника на редкую крышу, сквозь которую просвечивали звезды, спелые, словно гроздья бухарского винограда. – А тебя жаль еще больше: боюсь, недалеко унесет тебя конь от эмирского гнева.
– Недалеко, говоришь? – загадочно усмехнулся седобородый. – Вот и видно, сынок, что у тебя нет поэтического воображения. (Он так и сказал – «сынок», хотя они, вероятнее всего, были почти одного возраста.)
– Да зачем мне оно, воображение? – удивился Курбан и посмотрел на смутный силуэт коня, дремлющего у перевязи. – Наверно, не одна тысяча коней прошла через мою кузню. И я, поверь, неплохо научился разбираться в их статях.
– Тебе это только кажется. – Гость погладил бороду.
– А что до воображения, то знай: только оно способно дать человеку крылья.
– Ну, воображай не воображай, а конь твой – заморенная кляча, и не более того, – упрямо возразил Курбан. – И боюсь, он падет на первой версте, едва ты покинешь город.
– И опять ты не прав, почтенный, – произнес седобородый, и глаза его весело и как-то по-молодому блеснули. – Ежели ты такой знаток, то разве не видишь, что это животное благороднейших арабских кровей? Посмотри на его линии, на густую гриву, на тонкие и сильные ноги! А разве ты не обратил внимания, сколько разума таят его глаза?
В словах устада была такая сила убежденности, что Курбан против воли подумал: чем шайтан не шутит, может, и впрямь конь в прошлом – арабский скакун, только замордованный и заезженный прежними своими хозяевами?.. И ведь в самом деле в больших и печальных глазах коня тлеет некий загадочный огонь.
– Вот-вот, поразмысли над моими словами, сынок, – усмехнулся гость, словно угадав мысли кузнеца, и глотнул из пиалы остывшего зеленого чая. Чай, как всегда, заваривал Атагельды, научившийся этому искусству от покойной матери.
– Вот ты говоришь – воображение, – сказал Курбан. – А зачем оно мне? Нужно ли оно простому человеку?
– Воображение нужно всем, – веско произнес устад. – Оно способно создать мир, реальный, как сама жизнь.
– По мне, лучше уж сама жизнь, как она есть, – возразил Курбан.
– А ты не подумал, что, как ты говоришь, сама жизнь есть не более, чем воображение? – улыбнулся седобородый.
Курбан не понял, однако переспрашивать не стал.
– Поясню свою мысль, – сказал гость и сделал еще глоток. – Хочешь, я изображу коня так, как видится он моему воображению? И ты поймешь, что оно реальнее самой жизни…
– Но как ты нарисуешь его?
– Слушай.
Гость резким движением отодвинул пиалу с недопитым чаем, едва не расплескав его. Лицо его внезапно побледнело, как показалось Курбану при холодном свете звезд. Он откинулся назад, словно изготавливаясь к прыжку, и, полузакрыв глаза, медленно произнес строки, которые слагал на ходу:
– Ну, понял ты теперь, каков мой конь? – спросил гость после продолжительной паузы.
Ошеломленный кузнец в ответ мог только кивнуть. О многом они еще говорили, а потом, когда небо перед утром начало светлеть, словно покрываясь изморозью, и остались только самый яркие звезды, которые блистали, словно насечки, сделанные таинственным мастером на просторной, заброшенной ввысь кольчуге, Курбан спросил:
– Это все… Ты сочинил?
– Я. |