А я отбирал иконы латинские, писанные по образцу, какой вывез немец из своей земли. Вот каким образам надо верить и покланяться (и он указал на образ Спасов в иконостас). А я не иконоборец. И после того называли меня еретиком — новые-де книги завел! И все это учинилось ради грех моих. Я вам предлагал многое поучение и свидетельство вселенских патриархов, и вы, в окаменении сердец ваших, хотели меня камением побить; но Христос нас единожды кровию искупил, — а коли меня вам камением побить, и мне никого кровию своею не избавить, и чем вам камением меня побить и еретиком называть, так лучше я вам от сего времени не буду патриарх. Аминь.
Как громом поразили эти слова весь собор. Недоумевающие, смущенные, оторопевшие, испуганные, все стояли точно окаменелые и с каким-то ужасом как бы искали понять, кто же тут виноват во всем этом, где те преступники, которые вызвали страшное проклятие на весь собор, на всю эту массу молящихся, верующих, чего-то чающих, где они, эти изверги, где виновные в том, что вот-вот сейчас гром небесный разразится над храмом… Послышались всхлипыванья, стоны; женщины громко плакали… «Матушки! святители! что ж это будет с нами!.. ох!..»
— Батюшка! кормилец! кому же ты нас сирых оставляешь? — голосили бабы и боярыни в истошный голос. — Кому, батюшка наш? о-о-о!
— Кого вам Бог даст и Пресвятая Богородица изволит, — отвечал Никон.
Его стали разоблачать. Казалось, что это раздевают покойника. А вон и саван несут — это мешок с простым монашеским платьем. Что ж это такое будет?
Толпа не выдержала — бросилась к послушникам и отняла у них мешок. Толпа превращалась в зверя: как она в другое время побила бы камнями этого самого Никона, так теперь за него она готова была растерзать всех.
Никон не мог ослушаться толпы и ушел в алтарь. Там он потребовал бумаги и чернил. Нагнувшись к престолу, он, стоя, начал чертить пером по бумаге. Рука его дрожала; перо не попадало в чернильницу. Он сам повторял за собою то, что чертила его рука на бумаге… Это было письмо к царю… «Отхожу ради гнева твоего, исполняя писание: дадите место гневу… И паки: егда изженут вас от сего града, бежите во ин град, и еже аще не примуть вас, грядуще отрясите прах от ногу вашею…»
— Отрясу… отрясу, — бормотал он, когда, тотчас после этого, на него стали надевать простую мантию с «источниками» и черный клобук. — Бегу во ин град, бегу в пустыню…
Взяв в руки простую палку, он быстро вышел из алтаря и направился было к выходным дверям. Что-то страшное и в то же время обаятельное было во всей его фигуре. Сначала было все шарахнулись от него с испугу в сторону, но потом задние бросились к дверям и заслонили их собою.
— Не пустим! не пустим! — застонала толпа. Женщины истерически рыдали, валяясь в ногах у упрямца и целуя его ризы, ноги, палку… Выпустили только Крутицкого митрополита Питирима, который поспешил во дворец доложить царю о том, что происходило в соборе.
Царь был поражен, как громом, нежданной вестью… «Точно сплю с открытыми глазами и все это вижу во сне», — бормотал он, хватаясь за голову и беспомощно озираясь. Глаза его упали на стоявшего тут же князя Трубецкого, Алексея Никитича, великого стратига московского.
— Иди, Алексей, образумь его, скажи: я жалую его, не гоню… рад ему… Ох, Господи!
Трубецкой явился в собор. Никон сидел на нижней ступени патриаршего места, чертя в задумчивости посохом по церковному помосту. Трубецкой подошел к нему под благословение.
— Прошло мое благословение, недостоин я быть в патриархах, — сказал Никон, не давая Трубецкому благословения. — Недостоин.
— Какое твое недостоинство? Что ты сделал? — спросил недоумевающий Трубецкой. |