– И вы забили?
– Не смел ослушаться именного высочайшего императорского величества повеления.
– Ничего не понимаю.
Менее всех понимал дежурный по гауптвахте офицер.
Все присутствующие стояли в немом изумлении. Только Потемкин и Нарышкин чуть заметно улыбались, да Храповицкий усердно вытирал выступивший на лбу пот.
Екатерина уловила улыбки на лицах Потемкина и Нарышкина, сама догадалась, что Захар «куролесит». Обиженный тем, что его отослали (прогнали как собаку) с балкона за то, что предостерегал от простуды обожаемую им монархиню и ею же избалованный за его беззаветную к ней верность и любовь, он, как капризный ребенок, вздумал «насолить матушке» и велел посадить себя на гауптвахту. К этим его выходкам государыня давно привыкла и покорно иногда выслушивала, как Захар «журил» ее, или, по выражению Нарышкина, «пушил» и «мылил голову» своей самодержице, то за то, что она слишком много работает, то за ее щедрость – «сама себя разоряет». Умный и наблюдательный, Захар притворялся простачком и ворчал.
– Пошлите сейчас ко мне этого сумасброда, – с улыбкой сказала государыня дежурному по гауптвахте офицеру.
Скоро явился и Захар, но без колодок. Он был мрачнее ночи.
– Ты что это вздумал моим именем приказывать? – с притворной строгостью спросила императрица. – Какое ты там на гауптвахте выдумал высочайшее повеление? Кому я приказывала?
– Мне-с, – был хмурый ответ.
– Как тебе?
– Мне известно: ты (Захар говорил Екатерине то «вы», то «ты», смотря по настроению) сказала «пошел вон!». Это и есть высочайшее повеление… Я и пошел на абвахту (с умыслом говорил «абвахта»)… Куда ж больше? Государыня разгневалась на тебя, значит, на абвахту… Я за тебя должен отвечать перед всею российскою державой… Вот у тебя зубки заболят от простуды, кто будет в ответе? Захар! Все Захар! Мне и Марья Саввишна все голову грызет: береги ее, говорит, Захарушка, как зеницу ока… Да! убережешь тебя… А то на: «пошел вон!» Уж лучше ты меня отпусти вчистую… Найди себе лучшего… подлипалу, а я, строгий, тебе не слуга.
– Ну, прости, прости, Захар Константинович, впредь не буду, всегда буду тебя слушаться, – смиренно, боясь рассмеяться, говорила императрица, не смея взглянуть на Нарышкина.
– То-то, то-то, матушка, просите прощенья, просите, – говорил последний.
– И то прошу.
– Нет уж, увольте, – ломался Захар, переходя уже на «вы», – ищите себе другого… подлипалу… а я, вишь, груб… не позволяю на балконе стаивать, при ветре, в легоньком капотишке… Так-то завсегда…
– Нет, нет, Захарушка, не буду… прости великодушно…
Императрица подошла и положила руку на плечо упрямца.
– Что ж, воля ваша, – уперся последний.
– Так, так, Захар Константинович, не поддавайся, – дразнил его Нарышкин, – а то, чего доброго, при такой непослушной государыне тебе когда-нибудь придется приказать повесить себя или аркебузировать, расстрелять по высочайшему повелению.
Все рассмеялись. Захар понял, что пересолил, и упал на колени.
– Прости, матушка, прости своего верного раба, пса… все для тебя же, как собака, ворчу, – говорил он, обливаясь слезами и целуя край одежды императрицы. – Что скажет Марья Саввишна!
– Марья Саввишна ничего еще не знает, я ей слова не скажу об этом.
– Вы, матушка, не скажете, так вон он, – указывая на Нарышкина, – из озорства все скажет, да еще наплетет, будто я велел себя повесить либо расстрелять. |