Когда же наступало лето, уезжали они всей семьей в Эстляндию, на мызу Энге, купленную сразу после возвращения Вермелейна домой.
Там Миша попадал в мир, из которого увезли его давным-давно: в мир зеленых дубрав, высокой травы, голубых прудов, лесной малины и жужжащих пчел. Оставив книги, он купался и загорал, пил березовый сок и собирал ягоды и грибы.
Там его друзьями становились соседские мальчишки, его окружал тот теплый и добрый мир милых живых существ — лошади и жеребята, телята и коровы, ягнята и овцы, — который давно наречен нашими меньшими братьями.
С неохотой уезжал он из этого мира в холодный, серый Петербург. И как будто чувствовал, что приедет к какому-то несчастью. Так оно и вышло — возвратившись, Миша узнал, что этим летом умерла его мать и что осенью в Петербург приедет отец с четырехлетней дочерью Кристиной, которая родилась через три года после того, как он уехал в город.
Отец приехал поздно вечером. Было уже темно, когда вошел он в сени, ведя за руку крошечную девочку, очень похожую на покойную маменьку.
После радостных и горестных восклицаний батюшка передал Кристину тетушке, а сам стал снимать с себя тяжелую дорожную одежду.
Пока батюшка разоблачался, кухарка вынесла в сени трехсвечный шандал, и Миша увидел, как сильно постарел он. Когда же грубая серая епанча была снята, а следом за нею повис на вешалке и бедный стеганый мужицкий чапан, Миша рассмотрел, что батюшка одет в старый, сильно выцветший мундир.
Батюшка сильно похудел, и мундир висел на нем широким балахоном, застегнутым на тусклые нечищеные пуговицы, которых к тому же осталось всего половина.
Рядом с ним его ровесник Георг Вермелейн казался бравым молодцеватым рубакой, и когда они обнялись, Мише стало до слез жалко отца и почему-то не то что стыдно, но как-то неловко за него. Тетушка схватила Кристину на руки, и Миша тотчас же почувствовал, что отныне он и вовсе будет принадлежать дядюшке, а вся ласка и все женское тепло перейдут теперь к крошечной голубоглазой девочке. С первого же взгляда она показалась ему светлым эльфом, которому для полной схожести с добрым сказочным духом не хватало лишь шапочки из чашечки цветка.
Батюшка прожил у них неделю. Спал он в Мишиной комнате, на брезентовой раскладной кровати, привезенной Вермелейном со службы. Перед сном Готтард рассказывал сыну о их жизни в Памушисе и Лайксааре, но Миша ничего из того времени не помнил и оставался безучастным.
Тогда батюшка стал рассказывать о своей жизни до появления Миши на свет, а так как о службе в кригс-комиссариате ничего интересного припомнить не мог, то попытался увлечь сына повествованием о том, как искал он корни рода Барклаев, о чем писал герольдмейстерам и архивариусам и какие получал от них ответы. И оказалось, что сыну эти рассказы были и интересны и приятны, и он, вопреки природной сдержанности и склонности к молчанию, не раз даже перебивал отца вопросами и отнесся ко всему услышанному горячо и заинтересованно. «Вот что значит кровь», — думал Готтард, вспоминая, как он сам и отец его — бургомистр Вильгельм Барклай — весьма близко к сердцу принимали все, что относилось к истории их рода.
Из полуночных рассказов отца Миша узнал, что их род не просто стар, но древен и не просто благороден, но знатен, ибо Барклаи издавна носили баронский титул. Готтард сознался, что до корней рода он не докопался, что уходят они в такую толщу веков, что теряются во временах завоевания Англии норманнами, которых в России называли варягами. А так как первые русские цари происходили из рода варяжских конунгов, то, стало быть, и Барклаи по древности не уступают потомкам первого русского князя из варяг — Рюрика. Когда же Миша спросил отца, о ком из первых Барклаев знает он определенно, батюшка ответил, что таковыми являются два брата Питер и Джон Барклаи — ярые протестанты, бежавшие от гнета католиков в Росток, и что случилось это в 1621 году. |