Изменить размер шрифта - +

Никого из свитских и дворцовых слуг рядом не оказалось — все были в церкви, строго следуя правилам, заведенным в последнее время богобоязненной императрицей, — подбежали случайные мужики и бабы, но, узнав императрицу, боялись подойти ближе и стояли молча вокруг на почтительном расстоянии.

Когда спустя какое-то время прибежал лейб-медик Пуассонье и отворил кровь, то она, открыв наконец глаза, но никого не узнавая, тихо спросила: «Где я?» — но язык плохо ей повиновался. Удар этот, или, как еще называли его, «пострел», свалил ее в постель на три недели. Она стала с трудом говорить, тяжело шевелила непослушными руками и ногами, и хотя в конце сентября встала, но с той самой поры подолгу и часто болела. Царица, все еще ветреная, непостоянная и в чувствах, и в делах, и в мыслях, несмотря на то что в тот несчастливый для нее год сравнялось ей пятьдесят, то бросалась к врачам, то, отвергнув их ученые советы, окружала себя знахарями и знахарками. Но здоровье становилось все хуже, и уже не фейерверками и балами, не головокружительными романами и не захватывающими дух вакханалиями отмечались дни ее жизни, а следовавшими непрерывной чередой болезнями, которые она переносила в одиночестве, непричесанная и неприбранная, то откинувшись в глубоком мягком кресле, то утонув в пуховиках огромной своей постели.

Так и сегодня лежала она, обессилевшая, страшась, что дурнота станет еще сильнее, и то бездумно глядела в расписанный летящими амурами и резвящимися нимфами высокий потолок, то мельком взглядывала в окно. Там, над декабрьской метельной круговертью, ползли низкие, тяжелые, набухшие снегом тучи, цепляясь отставшими лохмотьями за шпиль Петропавловского собора.

Едва Елизавета Петровна закрыла глаза, как вдруг за окном жидко прозвенел сигнальный колокол, и почти тотчас же бухнула крепостная петропавловская пушка.

«Полдень, двенадцать, — поняла Елизавета Петровна, и тут же, наверное из-за пушечного выстрела, подумалось ей: — Как-то там, в Померании, что у Румянцева?»

…А в Померании шла прежестокая война, и государыня не могла о том не думать.

 

В тот же самый день и час на рубеже Лифляндии и Курляндии на мызе Памушисе в бедной хижине вольного арендатора отставного поручика российской армии Вейнгольда Готтарда Барклая-де-Толли проснулась его молодая жена. В животе у нее тяжелым теплым комом что-то повернулось, она улыбнулась и мысленно сказала: «Господи, кажется, скоро все это кончится. И кажется, у меня снова будет мальчик».

Маргарита повернула голову к окну, увидела за ним серебряные от снега ветви елей, синее-синее небо и, внезапно почувствовав прилив счастья и радости, еще раз проговорила, на сей раз шепотом: «Благодарю Тебя, Господи, за нечаянную радость, что подарил Ты мне. — И через несколько мгновений добавила: — И тебя благодарю, Пречистая Дева, Матерь Божия».

То ли от дивной морозной погоды — ясной и тихой, — то ли от переполнявшего ее безотчетного счастья, но даже стрекотание сверчка за печкой показалось ей чарующей музыкой, и она, сладко, но осторожно потянувшись, сказала себе: «А все же счастливая ты, Маргарита Барклай-де-Толли».

Ребенок еще раз шевельнулся в ее утробе, и она подумала: «Теперь уже скоро».

 

13 декабря Елизавете Петровне стало совсем плохо. Приступы жестокого, сотрясающего все ее тело кашля, сильная, часто повторяющаяся рвота с кровью свидетельствовали о том, что дни ее сочтены…

 

В тот же день Маргарита Барклай-де-Толли родила мальчика. Родила без боли, без предродовых мучений, и когда услышала его первый крик, нет, не крик, а скорее мяуканье — слабое и жалостливое, — то поняла, что будет жалеть его и любить, пока не закатится для нее навек солнце и не погаснут звезды.

А когда бабка-повитуха — не старая еще крестьянка-литовка, перерезав пуповину, подала ей сына, она увидела крохотного, краснолицего, совсем безволосого младенца с закрытыми глазками и сжатыми кулачками.

Быстрый переход