Изменить размер шрифта - +
..

Почернел белокурый. Стыдно парню – не справился. Да сквозь стыд иное проступает, недоуменное. Ты-то, мол, Диомед, чего здесь делаешь? Где же твоя Хаттуса, Диомед-хвастун? Где же твой план победный, Диомед-воевода?

И что расскажешь в ответ? Про Аскалон, про Кеми байку сплетешь? Прошел, де, я, великий Дамед-ванака, всю Азию за два дня, а на третий сюда вернулся? Не сказал, понятно. Промолчал. Бродить ушел по Авлиде-Тартару. Бродить, песенки про Диомеда-слепца слушать, сочувственным речам внимать, что, мол, плохи у тебя, Тидид, оказались кормчие, морского пути в Трою не знают...

 

Ну, уважил Любимчик! Посочувствовал!

Не хотел я с Одиссем Лаэртидом, верховным жрецом Гекатомбы, видеться. А уж говорить – совсем не хотел. Но куда денешься? Нос к носу столкнулись. Налетел на меня рыжий, волосы торчком, язык на плече... Забегался! Не сидится ему!

– Я... Когда брат твой погиб, не успел сказать... Жалко Ферсандра! Хороший он парень был! Жалко... Знаешь, и Протесилай погиб, сразу при высадке...

– Угу...

Хоронили уже три года назад Иолая-Копейщика, как раз в Пергаме. Видать, решил Одиссей его еще раз на костер отправить. Ну, чем ему не угодил Чужедушец?

– Ты... Ты... Ты какой-то не такой, Диомед! Неласковый...

На это и отвечать не стал. Неласковый, ласковый – дулька я ему, что ли? Поглядел я рыжему-бесстыжему прямо в глаза, хотел все, как есть, рубануть, от души. И кто он такой, и кому служит, и про пифос варенья и корзину печенья. Хотел – да не сказал. Что толку? Был у меня когда-то друг...

Бродят по Авлиде-Тартару знакомые тени, улыбаются, хмурятся, языки чешут, языки вином полощут. Видать, обвалился Белый Утес, иссохла Лета, не теряют больше души память, с ними она, память, и кажется им, что только миг прошел, как прошелестели крылья Таната Жестокосердного.

Бродят тени...

 

Смеется Протесилай Чужедушец, по песку горячему ерзает. Смеется, бок ногтями дерет, там, где рана пергамская коркой запеклась. Смеется, да только мне не смешно. Да только прежними остаются глаза – холодными, неулыбчивыми.

Чужими.

– А знаешь, только сейчас сообразил, – невпопад замечаю я. – Мы же с тобой вроде как братья двоюродные. Или троюродные...

Словно тряпкой смахнули смех с его губ. Блеснули чужие глаза.

– Ты прав, Диомед, сын Тидея Непрощенного, племянник Деяниры Удавленницы. Иолай Ификлид – твой троюродный брат.

Так сказал, что даже переспрашивать расхотелось. А надо бы! Иолай Ификлид – мой троюродный брат... А Чужедушец, простите, кто?

И вновь почудилось, что на меня смотрит Вечность...

– Значит, Гекатомба состоится? – говорю я Вечности.

– Значит... – откликается эхо в Тартаре.

– Но ведь что-то сделать можно?

– Можно... – соглашается эхо.

Равнодушно-чужедушно соглашается. Что ему мы, людишки-хлебоеды, этому эху, этой Вечности?

Встал я, песок с хитона отряхнул...

– Погоди, Тидид! Кое-что сделать можно. ОНИ не решатся сразу встать с нами лицом к лицу. ОНИ буду воевать чужими руками, человеческими. И пока это так, мы почти на равных.

Иным стал его голос, загустел, силой налился. И будто уже не Вечность говорит со мной, а кто-то другой, знакомый.

– Но ОНИ нетерпеливы, ОНИ жаждут, ИХ Грибницы сохнут. Настанет день, когда ОНИ сами начнут убивать нас. И тогда начнется последний бой, последняя битва...

Чужим, не своим голосом говорил Чужедушец – дяди Геракла голосом...

 

 

– Армагеддон, – согласился голос дяди Геракла. – Троя – наш Армагеддон, мальчик.

 

А если все-таки...

Он стоял на самом берегу, один, в съехавшем на одно плечо черном плаще.

Быстрый переход