Изменить размер шрифта - +
Он пойдет туда и будет вспоминать Сатоко.

Киёаки уже перестал ощущать себя "колючкой утонченности", впившейся в здоровый палец семейства Мацугаэ. И не потому, что осознал: ему тоже неизбежно предстояло стать одним из его здоровых пальцев. Дух утонченности, которую он прежде лелеял в себе, отлетел, легкой печали — души поэзии — не осталось и следа, вместо этого внутри гулял опустошающий ветер. Киёаки еще никогда не ощущал себя таким, как теперь, далеким от утонченности, даже некрасивым.

Но именно сейчас он и становился по-настоящему красивым. Вот такой без чувств, без эмоций, равнодушный к страданиям, не чувствующий явной боли. Он казался себе чуть ли не прокаженным, что делало его еще неотразимей.

Киёаки потерял привычку смотреться в зеркало, а потому не замечал, что проступившие у него на лице изнурение и меланхолия придают ему черты портрета "Юноша, поглощенный страстью".

Однажды, когда он ужинал дома один, на столе появился хрустальный резной стаканчик, наполненный темно-красной жидкостью. Ему было неохота расспрашивать, и, решив, что это красное вино, он проглотил какую-то густую жидкость. На языке остался странный привкус.

— Что это?

— Свежая кровь черепахи, — ответила служанка. — Мне нельзя было говорить, пока вы не спросите. Повар выловил из пруда и приготовил черепаху, он сказал: "Это придаст молодому господину силы".

Пока Киёаки ждал, когда же эта неприятная, вязкая масса опустится в желудок, он вспомнил, как его в детстве пугали слуги, и опять перед глазами встал отвратительный призрак, высунувший из темного пруда голову и заглядывающий в его комнату. Призрак зарывался в тину, скопившуюся на дне, иногда всплывал на поверхность, раздвигая полупрозрачную воду, коварные водоросли и рассекающие время сны, много лет он пристально следил, как Киёаки растет, а сейчас вдруг это заклятие исчезло, черепаху убили, и, он, не ведая того, выпил ее свежую кровь. Неожиданно что-то оборвалось. Страх где-то в желудке постепенно перерастал в непонятную, необъяснимую живую силу.

 

Поэтический вечер во дворце проходил в таком порядке: сначала читали стихи придворных кавалеров, потом дам. Только у первого автора прочли полностью тему, дату, затем ранг и фамилию, у следующих авторов тему и дату уже не читали, а, назвав ранг и фамилию, переходили к тексту.

Граф Аякура выполнял почетную роль чтеца-декламатора. Император с императрицей, наследный принц заняли свои места, и раздался высокий, кристально звонкий голос Аякуры. Голос лился свободно, в нем не чувствовалось скрываемой вины, звучала лишь светлая печаль, монотонность чтения напоминала движения священника, шаг за шагом поднимающегося по залитым зимним солнцем каменным ступеням. Этот голос не принадлежал ни мужчине, ни женщине.

Когда голос Аякуры, единственный, наполнял абсолютную тишину дворцовой залы, он отделялся от слов, звучал сам по себе, не имел ничего общего с человеком. Светлая, не ведающая стыда, печальная утонченность вырывалась из горла Аякуры и стелилась по залу как легкая дымка, подернувшая рисунки в старом свитке. Стихи придворных все были прочитаны по одному разу, но стихотворение наследного принца граф повторил дважды, сопроводив словами: "Вот озаренное светом творение, которое мне дозволено прочитать". Стихи, написанные императрицей, он повторил три раза, разделяя строки, сначала он прочитал начальную строфу, а со второй все вместе прочитали хором. Когда читали стихотворение императрицы, придворные и другие участники вечера, даже наследный принц, внимали стоя.

В нынешнем году на поэтическом вечере исполненное благородства стихотворение императрицы было особенно изящно. Киёаки, слушавший его стоя, осторожно бросил взгляд на листки специальной бумаги, которые держал в своих маленьких белых, совсем женских руках Аякура, — бумага была цвета распустившихся лепестков красной сливы.

Быстрый переход