Спокойной ночи.
Киёаки повернулся и поспешно двинулся обратно к главному дому, к далеким, просвечивающим между деревьями огням, это было куда дальше, чем вестибюль европейского дома, где зажгли слабый свет.
Эту ночь Киёаки провел без сна. Он совсем не думал об отце с матерью. Мысли его все время возвращались к Сатоко.
"Она просто заманила меня в ловушку и потом десять дней мучила. У нее была только одна цель — задеть мое сердце и заставить страдать. Я должен отплатить ей тем же. Но я не уверен, смогу ли, как она, мучить человека, прибегая ко всяким коварным уловкам. Что же делать? Лучше всего дать ей почувствовать, что я, как и отец, презираю женщин. Смогу ли я оскорбить ее на словах или письмом так, чтобы она была потрясена? У меня вечно не хватает духу, я не умею открыть свою душу людям, а тут я нанесу удар. Недостаточно просто показать ей, что она мне безразлична. Ведь тогда она сможет еще что-нибудь придумать. Опозорить ее! Вот что нужно. Оскорбить так, чтобы она страдала. Вот что нужно. Уж тогда она пожалеет, что мучила меня".
Он не знал, на что решиться, ничего конкретного не приходило ему в голову.
Кровать в спальне отгораживали парные ширмы с шестью строками стихов Кандзана, в ногах на полке из красного сандалового дерева сидел яшмовый зеленый попугай. Киёаки никогда не питал интереса к модным Родену, Сезанну, прелесть их творений оставляла его скорее равнодушным. Пока он всматривался в птицу широко открытыми без признаков сна глазами, она обозначилась вся, вплоть до мельчайших штрихов на крыльях, в ее словно подернутой дымкой зелени таился мерцающий свет. В этом свете все будто растворилось, и вот чудо — от попугая остались только слабые контуры. Он понял: прямо на яшмовую птицу через щель в занавеси падает лунный свет. Грубо дернул занавеску луна висела точно посреди неба, ее свет сплошь залил постель.
Луна выглядела невозмутимо великолепной. Киёаки вспомнил холодный блеск шелкового кимоно Сатоко, он смотрел на луну как в огромные чудные глаза Сатоко, которыми она взглянула на него так близко. Ветер затих. У Киёаки тело пылало огнем — не потому, что в комнате было натоплено, — ему казалось, что жар стучит в ушах; он отбросил одеяло, обнажил грудь, и все равно: горящий внутри огонь то тут, то там словно пронзал кожу, мнилось, что огонь не погаснет, пока на него не падет холодный свет луны; в конце концов, скинув с плеч кимоно, Киёаки обнажился по пояс, измученный, повернулся спиной к луне и уткнулся головой в подушку. В висках жарко пульсировала кровь.
Киёаки подставил спину с белой гладкой кожей лунным лучам. Они высвечивали мельчайшие неровности этой нежной плоти, будто восхищались, только не женской кожей, а этой едва наметившейся грубостью кожи взрослеющего юноши.
На левом боку, там, куда глубоко проникал свет луны, чуть заметное таинственное движение плоти, выдававшее биение сердца, подчеркивало ослепительную белизну кожи. Здесь были маленькие, едва заметные родинки. В лунном свете эти три крошечные родинки, совсем как три мерцающие точки в созвездии Ориона, стали незаметны.
6
В Сиаме в 1910 году власть перешла от короля Рамы Пятого к королю Раме Шестому, один из принцев, которых посылали учиться в Японию, был младшим братом нового короля и сыном Рамы Пятого. Официальным его титулом был "праонг Тьяо", а именем — Паттанадид, по-английски его было принято называть His Highness Prince Pattanadid (его высочество принц Паттанадид).
Приехавший с ним вместе второй принц приходился внуком Раме Четвертому и был в большой дружбе с двоюродным братом; официальным его титулом был "мом Тьяо", именем — Кридсада, его высочество принц Паттанадид звал его ласково «Кри», но Кридсада не забывал выражать почтение к члену семьи правящего короля и называл принца Паттанадида "Тьяо Пи".
Оба были ревностными, благочестивыми буддистами, но в повседневной жизни носили европейскую одежду и прекрасно говорили по-английски. |