Изменить размер шрифта - +
Как бы вы ни поссорились, в такой момент тебе следовало бы самому их поздравить.

— Передай привет. Я не поеду.

Киёаки глазами проводил из прихожей коляску матери. Копыта лошади разбрасывали гравий с шумом, напоминавшим дождь, золотой герб дома Мацугаэ удалялся, мелькая ярким пятном среди сосен, окружавших стоянку для экипажей. Киёаки спиной почувствовал, как после отъезда хозяйки расслабились слуги, казалось, будто бесшумно сползла снежная лавина. Он оглядел опустевшую в отсутствие хозяев усадьбу. Слуги, потупившись, нетерпеливо ждали, пока он поднимется в дом. Киёаки чудилось, что у него в руках семена той огромной тревоги, которой он сейчас в состоянии заполнить эту зияющую пустоту. Не глядя на слуг, он большими шагами вошел в дом и поспешил по коридору, чтобы закрыться у себя в комнате.

И потом, с горящим сердцем, чувствуя странные глухие удары в груди, он словно впился глазами в эти блистающие бесценные знаки, складывающиеся в слова "Высочайшее соизволение". Оно получено только что. Частые звонки Тадэсины и то последнее толстое письмо, без всякого сомнения, говорили о том, что Сатоко хотела во что бы то ни стало предпринять последнюю попытку: просить у Киёаки прощения, вернуть сердечный долг. Оставшуюся часть дня Киёаки провел, отдавшись на волю летящего воображения. Внешний мир исчез: спокойное четко отражающее зеркало разбилось вдребезги, сердце кричало, обжигаемое горячим ветром, в этом обжигающем чувстве не было и намека на ту грусть, что обычно сопутствовала его эмоциям. На что оно было похоже? более всего на радость. Однако не было, наверное, среди человеческих чувств ничего более зловещего, чем эта исступленная радость.

Что же доставляло Киёаки такую радость? — осознание невозможности. Абсолютной невозможности. Нить между ним и Сатоко, как разрубленная острым мечом струна кото, была перерезана сверкающим мечом высочайшего соизволения. Вот оно — то состояние, о котором он с детских лет долгие годы, без конца колеблясь, втайне мечтал, которого втайне ждал. Источником его мечтаний, предопределением желаний была, конечно же, возвышающая, отвергающая, невиданная красота той белой, как вечный снег, кожи на шее принцессы Касуги, которую он сподобился узреть, неся шлейф ее платья. Абсолютная невозможность. Именно так определялось то состояние, которое Киёаки сам вызывал у себя сложными, запутанными чувствами.

Однако что же за вещь эта его радость? Он не мог отвести глаз от ее темной, страшной, зловещей фигуры.

Единственной истиной для себя он полагал жизнь без цели, без результата, жизнь исключительно ради чувств… И если такая жизнь привела к этому водовороту мрачных радостей, то ему остается только ввергнуть себя в пучину.

Он опять смотрел на стихи, которые они с Сатоко по очереди переписывали для упражнений, приблизил к свитку лицо, с надеждой вдохнуть тот горьковатый аромат, который окружал Сатоко четырнадцать лет назад. Не чувствуя запаха плесени, он искал аромат, который воскресил бы те давние ощущения. Без всякой связи, не к месту, но свободно он вспоминал печенье, пожалованное императрицей за победу в игре сугороку — красное печенье в форме хризантемы, ее лепесток и маленькие зубки, и рядом с ними красный цвет расплывается; вкус выпуклых уголков белых хризантем, которые от прикосновения языком превращаются в сладкое месиво… Темные комнаты, привезенная из Киото ширма-экран в осенних травах, совсем как в старом императорском дворце, тихие ночи, легкий зевок Сатоко, скрытый черными волосами… и витающий над всем этим дух печальной утонченности.

И Киёаки ощутил, как он понемногу подводит себя к решению, о котором страшился даже думать.

 

25

 

…В сердце Киёаки звонко пропела труба.

"Я хочу Сатоко".

Впервые в жизни его охватило такое ясное, определенное чувство.

"Утонченность нарушает запреты. Пусть это и высочайшие запреты", — думал он.

Быстрый переход