Я натягиваю на лицо воротник футболки, обнимаю себя за плечи и бегу к выходу – наверное, телефон экстренной помощи сработал бы и здесь, вот только если я потеряю сознание раньше, чем смогу объяснить, в чем, собственно, дело («В заброшенном форте произошел выброс зеленого газа времен Второй мировой войны. Нет, постойте, это не шу…»), мы оба – Эмиль и я – останемся здесь до тех пор, пока наши близкие не сообразят, что мы не сбежали ни вместе, ни по отдельности, а действительно попали в беду. Скорее всего, будет слишком поздно.
С этим «поздно», прыгающим внутри черепной коробки в такт каждому шагу, я и налетаю на невысокого парня в черной толстовке, которого здесь раньше не было. Несмотря на одежду, у него удивительно романтическая внешность, подходящая месту, но не времени. С этими вьющимися волосами и нежным овалом лица ему бы в костюме Чайльд Гарольда со сцены лирику читать, а не по заброшкам шастать.
– Ничего себе, комнатой ошибся, – озадаченно произносит он при виде меня и отступает к стене.
Нет, в стену.
Стена поглощает его, словно немецкие фортификаторы выстроили свою крепость из желе, искусно замаскированного под кирпич.
В том месте, куда он только что сгинул, остается быстро меркнущий зеленоватый прямоугольник. И знак. Один из бабушкиных знаков.
Третий рейсте.
– Никогда так больше не делай! Я испугался, что ты…
Я едва успеваю выдавить бледную улыбку.
Эмиль смотрит на знак. Знак смотрит на Эмиля. Я тоже смотрю на Эмиля и только сейчас понимаю, на что все это похоже.
– Это не я. Клянусь. Когда я пришла, он уже был здесь.
Симптомы отравления как рукой снимает. Да и от самого газа, как назло, ни следа. Зато третий рейсте во всей красе сверкает на стене частной собственности, и больше всего на свете мне хочется эффектно уйти в эту самую стену, а если не получится, то просто об нее убиться.
– Ерунда, – чеканит Эмиль, – всего лишь детская забава.
И, отвернувшись, идет к выходу.
Переубеждать его прямо сейчас бессмысленно. Прежде чем покинуть форт, я украдкой касаюсь стены и чувствую, как знак едва ощутимо пульсирует. Тук, тук – теплое биение в ладонь.
Вещи не предают
Третий рейсте затерялся среди узоров на стене бабушкиной спальни и, постепенно бледнея, стал до того неразличим, что я сама с трудом нахожу то место, где он когда-то был. Если б знать, что тот вечер окажется так важен, я запомнила бы все до мельчайших подробностей – нет, спустилась бы вниз на мгновение раньше и застигла бы ее рисующей на обоях или готовой вот-вот шагнуть в несуществующую дверь (теперь, когда я своими глазами увидела, как это происходит в старом форте, сомнений в том, что бабушка поступила так же, почти не осталось). Я вбежала бы в комнату, может, закричала бы или заплакала, вцепилась бы в рукав ее платья и тогда… Тогда…
Могла ли я что-то изменить? Раньше я об этом не задумывалась. Слово «каникулы» всегда было синонимом двух наших каморок на первом этаже и двух на втором. Оставшаяся часть дома принадлежала соседям. Кажется, они даже не попытались продать квадратные метры, а просто навесили на дверь амбарный замок и спешно съехали.
Сейчас, оборачиваясь назад, я отчетливо вижу себя темноволосой девушкой-студенткой с книжкой в руках. Она сидит на продавленной кровати и сутулит плечи в неудобной позе. От окна ее отделяет деревянная ширма. Страницы освещает торшер – уродливая лампа с пыльным коричневым абажуром. Вместе с бахромой колышется паутина; чтобы погасить свет, нужно потянуть за массивную деревянную рукоятку, которой заканчивается шнур. Девушка читает. Возле окна громоздится темный шифоньер с резными створками. От постоянной сырости их перекосило настолько, что они перестали смыкаться, и вещи как попало навалены сверху. |