– Слухом земля полнится, Дмитрий Павлович; но, впрочем, я знаю что вы были правы, тысячу раз правы – и вели себя как рыцарь. Скажите – эта дама была ваша невеста?
Санин слегка наморщил брови…
– Ну, не буду, не буду, – поспешно проговорила Марья Николаевна. Вам это неприятно, простите меня, не буду, не сердитесь! – Полозов появился из соседней комнаты с листом газеты в руках. – Что ты? или обед готов?
– Обед сейчас подают, а ты посмотри-ка, что я в «Северной пчеле» вычитал… Князь Громобой умер.
Марья Николаевна подняла голову.
– А! царство ему небесное! Он мне каждый год, – обратилась она к Санину, – в феврале, ко дню моего рождения, все комнаты убирал камелиями. Но для этого еще не стоит жить в Петербурге зимой. Что, ему, пожалуй, за семьдесят лет было? – спросила она мужа.
– Было. Похороны его в газете описывают. Весь двор присутствовал. Вот и стихи князя Коврижкина по этому случаю.
– Ну и чудесно.
– Хочешь, прочту? Князь его называет мужем совета.
– Нет, не хочу. Какой он был муж совета! Он просто был муж Татьяны Юрьевны. Пойдемте обедать. Живой живое думает. Дмитрий Павлович, вашу руку.
Обед был, по-вчерашнему, удивительный и прошел весьма оживленно. Марья Николаевна умела рассказывать… редкий дар в женщине, да еще в русской! Она не стеснялась в выражениях; особенно доставалось от нее соотечественницам. Санину не раз пришлось расхохотаться от иного бойкого и меткого словца. Пуще всего Марья Николаевна не терпела ханжества, фразы и лжи… Она находила ее почти повсюду. Она словно щеголяла и хвасталась той низменной средою, в которой началась ее жизнь; сообщала довольно странные анекдоты о своих родных из времени своего детства; называла себя работницей, не хуже Натальи Кирилловны Нарышкиной. Санину стало очевидным, что она испытала на своем веку гораздо больше, чем многое множество ее сверстниц.
А Полозов кушал обдуманно, пил внимательно и только изредка вскидывал то на жену, то на Санина свои белесоватые, с виду слепые, в сущности очень зрячие глаза.
– Какой ты у меня умница!– воскликнула Марья Николаевна, обратившись к нему, – как ты все мои комиссии во Франкфурте исполнил!
Поцеловала бы я тебя в лобик, да ты у меня за этим не гоняешься.
– Не гоняюсь, – отвечал Морозов и взрезал ананас серебряным ножом.
Марья Николаевна посмотрела на него и постучала пальцами по столу.
– Так идет ваше пари? – промолвила она значительно.
– Идет.
– Ладно. Ты проиграешь.
Полозов выставил подбородок вперед.
– Ну, на этот раз, как ты на себя ни надейся, Марья Николаевна, а я полагаю, что проиграешь-то ты.
– О чем пари? Можно узнать? – спросил Санин.
– Нет… нельзя теперь, – ответила Марья Николаевна – и засмеялась.
Пробило семь часов. Кельнер доложил, что карета готова. Полозов проводил жену и тотчас же поплелся назад к своему креслу.
– Смотри же! Не забудь письма к управляющему! – крякнула ему Марья Николаевна из передней.
– Напишу, не беспокойся. Я человек аккуратный.
– Я не хочу, чтобы меня видели, – сказала она, – а то ведь сейчас полезут.
Она и его посадила возле себя, спиною к зале, так, чтобы ложа казалась пустою.
Оркестр проиграл увертюру из «Свадьбы Фигаро»… Занавес поднялся: пьеса началась.
То было одно из многочисленных доморощенных произведений, в которых начитанные, но бездарные авторы отборным, но мертвенным языком, прилежно, но неуклюже проводили какую-нибудь «глубокую» или «животрепещущую» идею, представляли так называемый трагический конфликт и наводили скуку… азиатскую, как бывает азиатская холера. |