Я стою за ширмой, я хочу к папе, все во мне рвется к нему, а ноги не слушаются.
Папа перестал плакать. Вздохнув, громко, как наплакавшийся ребенок, он вытирает глаза тыльной стороной обеих рук.
Тут только с меня спадает оцепенение. Я подхожу к папе и обнимаю его.
— Ты? — удивляется папа. — Что ты тут делаешь?
Ну что за человек! Ничего не помнит — я уже больше месяца ночую у него в кабинете…
— Папа, кто это был? Доктор Михайлов?
Папа безнадежно машет рукой:
— Нет, не Михайлов. Другая полицейская собака. Тюремный врач…
— А зачем он к тебе приходил?
— Спроси его! Я и руки ему не подаю. Уже давно…
Мы стоим с папой у раскрытого окна. В зелени больших деревьев на противоположном тротуаре громко перекликаются птицы — не то здороваются, не то ссорятся.
А солнце встает, такое сверкающее, такое новое, словно его сегодня в первый раз зажгли над землей!
— Пуговка… — Папа крепко обнимает меня. — Это надо помнить. Всегда, всю жизнь!
Глава двадцать пятая. ВЫПУСК
Говорят, в столичных институтах устраивают выпускные балы. Выпускницы могут приглашать на такой бал своих родных и знакомых. Институт сияет огнями. Под сверкающими люстрами актового зала, скользя по зеркальному паркету, кружатся в танцах пары.
А есть уже, говорят, в Петербурге и в Москве новые гимназии — не правительственные, а частные. Там выпуск справляют, как проводы которого-нибудь из членов доброй, дружной семьи.
На выпуск приходят все учителя и учительницы, директор, начальница, приходят и родные выпускных. Вечер проходит весело, непринужденно. Танцуют учителя с ученицами, выпускницы с приглашенными и друг с другом. Все знают: связь бывших учениц с гимназией не оборвется. Куда бы их ни забросила судьба, но, приезжая в родной город, они будут приходить в свою гимназию, к своим старым учителям, как в отчий дом.
Хорошо, верно, учиться в такой школе!
У нас, в нашем институте, выпуск обставлен на редкость бездарно.
— Скажем прямо, — говорит Люся Сущевская, — это не «проводы в жизнь», а похороны по пятому разряду: без музыки!
И правит погребальной колесницей сам покойник!
Торжественность только в том, что мы приходим в этот день в белых фартуках. Никого из наших учителей и учительниц нет.
Их, наверное, даже и не позвали. А возможно, у них самих не было желания проводить нас в жизнь.
Присутствует на выпуске одна только Мопся, и она очень взволнована. Ведь это ее выпуск, который она вела целых семь лет!
Мопся очень парадная: в новом синем платье, кружевное жабо заколото у ворота нарядной брошкой. На Мопсины глаза поминутно навертываются слезы. Я вдруг понимаю, как горько одиночество такой Мопси…
Церемония вручения нам аттестатов самая будничная. Ну вот как, например, нам всем, бывало, прививали в институте оспу, что ли…
Мы в последний раз строимся парами. Мопся в последний раз ведет нас в актовый зал.
Там, недалеко от входной двери, поставлен столик. На нем — стопка новеньких аттестатов. Около этого столика стоит наш директор — Федор Дмитриевич Миртов. Он у нас новый — всего с осени — и еще более чужой нам, чем прежний, ныне покойный директор Тупицын.
Федор Дмитриевич Миртов какой-то тускло-неуловимый.
Глаза его на тебя не смотрят. Говорит он скучно. За весь учебный год никто не видел, чтобы он улыбнулся или хотя бы разозлился.
«Амеба!» — прозвал его кто-то из девочек, и это очень метко.
Но вот мы вошли в зал. Нас остановили в нескольких шагах от столика с аттестатами. Не громко, тягуче-серо (так, наверное, говорила бы амеба, если бы ей была дана способность говорить!) директор вызывает по списку:
— Фейгель Мария. |