Для меня это словно какие-то невидимые спящие звери, Гленн, которые большую часть времени проводят в умиротворенной дремоте, сонно поглядывая на нас прищуренными глазами, но иногда — наверное, когда человек вдруг ощутит их присутствие — полностью открывают глаза и начинают красться следом. И когда человек окончательно созреет, и когда вздумает вдруг отрешиться от суеты и шума человечества, не сознавая, что в них его единственная защита, — тогда они и позволят ему узнать о себе.
Потрескивания струящихся камешков, по-прежнему слабые, чуть ли не иллюзорные, теперь ритмично следовали друг за другом, словно — это пришло мне в голову в то же мгновение — сторожкие шажки, при каждом из которых осыпалось немного земли. Мне показалось, что у нас над головами на миг вспыхнуло призрачно-тусклое сияние.
Поскольку они, Гленн, — это тот самый страх изумления, про который я говорил в доме, тот самый страх изумления, что существует за пределами любой игры, что шатается по миру невидимым и бьет без предупреждения где только пожелает.
В это самое мгновение тишину разорвал леденящий визг ужаса, донесшийся со стороны мощеного дворика между домом и подъездной дорожкой. В ту же самую секунду все мои мускулы словно пронзило холодом и скрутило судорогой, а грудь сдавило настолько, что на мгновение я почувствовал удушье. Потом я метнулся на крик.
Франц влетел в дом.
Я спрыгнул с края «палубы», чуть не упал, крутнулся на каблуках — и остановился, вдруг разом потеряв представление, что же делать дальше.
В темноте не было видно ни зги. Споткнувшись, я окончательно сбился с направления — в тот момент я не сумел бы сказать, с какой стороны от меня склон, с какой дом, а с какой край обрыва.
Я слышал, как Вики — я считал, что это могла быть только Вики, — тяжело дышит и напряженно всхлипывает, но где — определить не мог, за исключением того, что звуки доносились скорей откуда-то спереди, а не из-за спины.
И тут прямо перед собой я увидел с полдюжины тонких, тесно поставленных стеблей, уходящих куда-то далеко ввысь, оттенок которых я могу описать только как более пронзительную черноту — они так же отличались от общего фона, как густо-черный бархат отличается от густо-черного войлока.
Они были едва различимы и все же чрезвычайно реальны.
Я поднял взгляд вдоль пучка этих почти невидимых, словно черная проволока, тонких стеблей туда, где они заканчивались — очень высоко наверху — плотным сгустком тьмы, казавшимся только пятном на звездной пыли, которую он заслонял, крошечным, как луна.
Черный сгусток качнулся, и последовала быстрая ответная встряска тесно поставленных черных стеблей — хотя, если бы они могли свободно перемещаться у основания, я назвал бы их скорее ногами.
В двадцати футах от меня распахнулась дверь, и через дворик ударил луч ослепительно белого света, выхватив из темноты мозаику булыжника и начало подъездной дорожки.
Франц выскочил из кухонной двери с мощным фонариком.
Все окружающее нас тут же единым прыжком оказалось на своих местах.
Луч метнулся вдоль склона, осветив только голую земляную поверхность, потом назад к краю обрыва. Уткнувшись в то место, где я видел черные стебли, он замер.
Никаких стеблей, ног или нитей видно не было, но Вики, шатаясь, билась там с залепленным темными волосами лицом, которое до неузнаваемости исказила судорога, подняв стиснутые кулаки на уровень плеч — в точности будто она изо всех сил пыталась выломать вертикальные прутья тесной клетки.
В следующий миг натиск ее ослаб, будто то, с чем она боролась, исчезло неведомо куда. Она пошатнулась и слепыми спотыкающимися шагами двинулась к краю обрыва.
Очнувшись от оцепенения, я бросился к ней, схватил ее за руку, когда она уже подступила к самому краю, и наполовину оттащил, наполовину отвернул ее оттуда. |