Изменить размер шрифта - +
Не было ладу и на конном дворе, и в кладовых, и в челядне, где день и ночь толклись, обсуждали, поминутно хлопали двери, кто-то приходил, кто-то уходил…

Безлепица эта очень пригодилась Никите для того, чтобы уже не украдем и изредка, а почти открыто встречаться с Натальей Никитишной, которая после святочного катанья начала взглядывать на упорного старшого уже без прежнего снисходительного лукавства.

Вот они сидят в тесной боковушке друг против друга, почти колени в колени, и Наталья Никитишна, медленно перебирая пальцами бахрому платка, изредка взглядывает на молодца своими огромными, в темных долгих ресницах, сказочными глазами. Взглянет – и как отокроется бездна: не то улететь, не то падать куда невестимо. И вновь опустит очи, и тогда только бахромчатая тень ресниц лежит у нее на нежных щеках.

– Ни к чему это все, Никиша! – говорит она негромким печальным голосом. – Для баловства – дак мне не надобно того! А так – дядя нипочем не отдаст! И Василь Василич, сам ведашь! Может тебя и убить… Не будет нам с тобою удачи! По себе лучше ищи, мало ли невест на Москве!

И опять глянет, и опять сердце готово оборваться у Никиты. когдатошнее, нетерпеливое – схватить, смять, чтобы дурманно таяла в руках, – ушло; теперь он терпелив, глядит, скованно слушает, не позволяя подняться в себе новой горячей волне. А она перебирает и перебирает шелковую бахрому летней шали и взглядывает, говорит, и сама уже не понимает, не верит: вправду ли хочет, чтобы он оставил ее?

– Куда ты теперь? – прошает. – Али останешь у Василь Василича?

– Нет… Проститься пришел, – отвечает он и снова молчит. Как сказать, и как ей сказать, чтобы поняла, постигла, догадалась об ином несказанном? Лицо старшого суровеет, становит резче короткая складка меж бровей, становит тверже рот, когда он произносит главное: – Куда мне из московской тысячи?! Ругой живу! Одна деревня была, и ту брату отдал! К Хвосту перехожу! – решается наконец он.

Она подымает свои выписные очи. Медлит, не понимает. Приоткрылся жалобно рот. И такое отчаяние в лице, что Никита едва не проговаривается. Он крепко берет ее за запястья узких нежных рук, держит, хотя она рвется, хочет вытащить руки, вскричать, убежать от него.

– Помнишь, княжна, – говорит он, ошибкою называя тем, своим, потайным именем, – что я говорил тебе, когда умирал Василий Протасьич?

Она смотрит, не понимает, в слепых от обиды глазах начинается гнев… И все-таки думает, и вспоминает, и пытается, по-прежнему надменно, приподнять бровь.

– Дак вот, помни! – глаза старшого горят, завораживая, темным, мрачным огнем. – Как я сказал тебе в те поры, что нету слуг у Василь Василича вернее меня, так и посейчас скажу! И за тебя умру. И не уступлю тебя никому! Веришь?

Она не понимает, но руки слабнут, опадают плечи, глядит потерянно, ищет смятенно: что же, зачем же тогда?

– Я, быть может, здесь перестану и бывать, – продолжает он, – хвостовским нет ходу в терем Протасия. Но когда и все отрекутся и отступят, все как один, то и тогда… Иного не вымолвлю. Немочно! Веришь ты мне? – И, не давая ей возразить, добавляет поспешно: – Ты должна мне верить! Без тебя, без веры твоей не возмогу, сорвусь. Дуром погину на чем… Без толку. Без дела!

Она освободила руки из его дланей, сцепила пальцы, не глядит. Вот сейчас скажет: «Не верю!» Или же встанет и уйдет молча. И тогда все, конец! Нет, робко подымает вновь стемневший, ищущий взор:

– Чего-то я не должна, знать? – спрашивает совсем тихо. И Никита коротко, благодарно склоняет голову. – Тогда… поклянись!

Он готовно вынимает из-за ворота медный чеканный крест. Оба встают, подходят к божнице в углу, где потускло смотрят на них скорбные глаза Богоматери.

Быстрый переход