Изменить размер шрифта - +

– Отче! – позвал он в темноту. И, почуяв Сергиево одобрение, продолжал, приподнявшись в темноте на локте с твердого ложа (спали они с Михеем прямо на полу на расстеленных кошмах): – Скажи мне, почто таково? У греков словно бы и всего поболе, чем у нас: и народу, и мастеров добрых, и ученых мнихов, и доброй славы старопрежней, и богатства еще есть немалые, – дак почто не возмогут они себя хотя от турок спасти? Наши бояре тоже немирны между собой, дак как-то по-иному словно!

– Думай, Леонтий! – протяжно отзывается Сергий, называя Станьку его христианским, крестильным именем.

– Скажешь, отче, основа всего в духовных силах, а не в богатств стяжании? – догадывает Станята.

– Возможет народ сам себя принудить к подвигу, – строго возражает Сергий, – воскреснет еще и не в толикой беде! Не возможет – не помогут ему ни ученость, ни богатство, ни множество людское…

– А мы?!

Сергий, почуялось, чуть улыбнулся в темноте, отмолвил вопрошанием:

– А ты, Леонтий, како сам о себе – возможешь?

Станята, подумав, отмолвил осторожно:

– Владыка Алексий, мыслю, был доволен мною! Многажды и сам об этом говорил.

– Вот, Леонтий! Ежели каждый возможет хотя посильное ему совершить и свершит, то воскреснет Русь. А ежели сожидать иньшего спасителя себе, как по рассказу твоему ныне у греков, то не помогут ему ни митрополит Алексий, ни троицкий игумен Сергий! – Он еще помолчал и докончил: – Пока не свершены деяния, коими определит грядущее, до той поры и неможно предсказать будущую нашу судьбу! Мыслю землю языка нашего способною к подвигу, а что свершим – ведает токмо Господь! Спи, Леонтий, из утра охлупень подымать!

Станята уезжал к вечеру второго дня, все еще переживая – в плечах, в руках, в веселой дрожи всего тела, – как двигалось, медленно отрываясь от земли, неохватное бревно, как трещали, прогибаясь, покаты, как, зацепивши за свес крыши, долго не двигался охлупень и даже едва не поплыл вниз, как, наконец, подоткнув вагами, вздернули и, тяжело оборачиваясь, бревно поползло в веревочных петлях вверх по кровле, и как принимали, и как сажали, выдирая одно за другим долгие ужища и потом выбивая клинья, приздымавшие охлупень над коневым бревном… И как он сам, выбивши последний клин, озорно шел, ликуя, по охлупню и холодный ветер задирал ему рубаху и развеивал волосы, остужая разгоряченное и счастливое чело, и далеким-далёко виднелось сверху – до окоема, до края небес, словно вся московская, укрытая лесом земля простерлась у него под ногами!

«Выстоим, выстанем! Не греки же мы! – пело у него в душе. – И Сергий прав: не баять, а делать, творить надобно! Тружающему воздается по трудам, а подвижнику – в меру подвига! И, верно, у народа, у всякого языка сущего, так же как и у всякого смертного, есть молодость и старость, и то, что возможет народ на заре своей, уже не возможет на закате дней. Так, должно, у греков закат, а у нас – заря?»

И, думая так, так надеясь, был он счастлив, как в разговоре с Сергием. И думал и гордился, пока не притекло в ум, словно облако, омрачившее весенние небеса: «А Литва, а Ольгерд? Какую хмурь пригонит из далекого далека холодный осенний ветер? Какие испытания еще ожидают Русь?»

 

В самом конце ноября дошла весть о смерти старого суздальского князя. Наследник Андрей Костянтиныч уехал в Орду за ярлыком.

Зимой Алексий деятельно объезжал епархии, налаживал хозяйство митрополии, расшатанное за два года его недогляда, заставил новгородцев выплатить задержанный бор, посещал князей, строжил бояр, властно вмешиваясь в дела соседних княжеств.

Чтобы до времени поладить с Литвой, решено было выдать дочь Ивана Иваныча, десятилетнюю девочку, за сына Кориада, брата Ольгерда.

Быстрый переход