|
И что Кантакузин надумал наконец нечто, для чего надобен он, Алексий (или Алексиево серебро – не важно! Русское серебро может дать только он!) И уже провидя, почти провидя, что, почему и зачем занадобилось от него царю (досыти наслушал уклонливых греческих речей за эти глухие месяцы!), Алексий, хоть и привык сдерживать себя, почуял вновь юношескую щекотную сухость в ладонях, и настойчивый бой сердца, и твердоту во всем теле, как бы собираемом к битве духовным поводырем своим, высшим разумом, который заключен не токмо в голове, но и в сердце, и – прав Григорий Палама – в сердце прежде всего!
У ворот Влахернского замка Алексия со спутниками ждал церемониарий. Каталонская стража в литых панцирях и круглых шлемах с поднятыми забралами расступилась, бряцая копьями. Повелителя ромеев охраняли испанцы-католики.
Алексий бегло оглядел своих бояр, вздевших самые дорогие порты, невзирая на цареградскую слякотную теплынь – собольи шубы, и клир. (Оба попа, Василий и Савва, также приоделись в лучшее платье.) Вереницею, пройдя под аркой из тяжелых, гладко отесанных плит, вступили во двор. Здесь русичей встречали чины двора и сам Дмитрий Кидонис. В пурпурном, расшитом жемчугом скарамангии вышел встречу Алексию. Красивое лицо молодого сановника, обрамленное аккуратною, подвитою и умащенной благовониями бородой, было сдержанно-спокойно, как и во время прежних встреч, но в глазах читалось настороженное, внимательное и вряд ли дружелюбное любопытство. Был ли этот муж из Фессалоники, писавший некогда пылкие послания василевсу, проча ему славу и власть, а ныне – приближенный к престолу царя и правая рука Кантакузина, был ли он истинным другом повелителя ромеев и… благоволит ли к нему, Алексию? Подумалось с невольной тревогою, ибо от Кидониса слишком многое зависело при ромейском дворе!
Филофей Коккин, к счастью, был тут же и поклонился Алексию издали, когда сотрапезующие начали проходить в столовую палату дворца.
Гостей посадили на почетные места близ василевса, и смутная тревога Алексия несколько утихла. Вельможи, чины синклита, новелиссим, друнгарий и иные рассаживались согласно чинам и значению, блюдя обычай и ряд, так же как и думные бояре на Руси.
Кантакузин вышел к столу в шелковом алом дивитисии с широкими рукавами и разрезом спереди, расшитом пурпуром и золотыми цветами, и в золотом парчовом оплечье, но без хламиды и лора, в коих он показывался Алексию на торжественном приеме во дворце. Василисса Ирина, супруга императора, была зато в полном облачении: в голубой, сплошь затканной серебром далматике с широченными рукавами, концы которых опускались едва не до полу, в драгоценном оплечье, с перевязью-диадимою и в царском головном уборе. Матвей Кантакузин, крупный, в отца, с тяжелым и сумрачным взглядом, тоже в парче, но с простою нашивкою патрикия на хламиде, опустился в складное кресло рядом с матерью. Гости встали, приветствуя и славословя императорскую чету.
Царь выслушал «славу», склонив чело, с едва заметною усталостью, и затем молча, мановением руки, велел всем садиться и приступать к трапезе. Пока слуги разносили блюда и кубки, а русские бояре неловко ковыряли рыбу вилками, сердито взглядывая на Алексия (на Руси век ели рыбу руками, вытирая пальцы нарочито разложенным рушником), творилась приличная застолью молвь, и все было словно бы как обычно, как пристойно, как и следует быть. Однако слишком виделось и другое – что, невзирая на исполненное славословие императору, присутствующие тревожно не уверены в нем и в себе. Минутами и речь и смех стихали и повисала напряженная, почти ощутимая по плоти тишина, такая, словно бы ее можно было потрогать рукой. «Чимпе!» – понял Алексий. То, о чем все знают и, зная, упорно молчат, ибо Чимпе, ежели турки не уйдут оттуда, это погибель Кантакузина, ежели не вовсе погибель ромеев…
Друнгарий флота вдруг отодвинул блюдо с плоскою морскою рыбой, залитою дорогим соусом, и сказал, сердито глядя на руки автократора:
– Повелитель! Моряки зело недовольны запретом служить на венецианских судах! Всепокорнейше прошу твое величие принять в слух сказанное мною, не гневая, иначе флот отшатнет от престола, как это уже делает наглая константинопольская чернь!
Стол словно бы замер, хотя разговоры на другом его конце и продолжались. |