Изменить размер шрифта - +

В эти трудные месяцы невольно нож в спину Алексию вонзил Филофей Коккин, собравшийся уходить с патриаршей кафедры. Алексий пытался его уговорить, отговорить… Глядя в потерянное лицо Филофея, на котором сейчас резче обозначились еврейские черты, в его тоскующие глаза, Алексий глухо негодовал. Сам он никогда не ушел бы со своего стола так просто, без всякой борьбы!

Но Филофей Коккин тоже был ромеем закатной поры. Он не умел драться, а мог только понимать и сочувствовать. То, что смог, он содеял для Алексия. Выстаивать на брани предстояло самим русичам.

Уход Филофея очень и очень осложнял дело. При новом патриархе могли быть пересмотрены и отменены все решения Коккина. Русь спасало то, что у нового василевса, Иоанна Пятого, средств было еще меньше, чем у Кантакузина. И Дементий Давыдыч, превзойдя себя – он два месяца подряд почти не спал, кое-как ел, но зато сумел наладить приятельства и знакомства решительно со всем новым окружением Иоанна Палеолога, – добился наконец достаточно вразумительных обещаний по известному торговому правилу: ты мне, а я тебе!

Русское серебро, полученное Алексием в течение апреля, мая и июня, как раз и «пришло по пригожеству». (Был получен тверской выход, затем владимирский, да Иван Иваныч, воротясь из Орды, тоже подослал изрядную толику московского запаса, вкупе со слезным молением: поскорее воротить в Русь!) Упрямством, серебром и совокупными усилиями русичей были утверждены и подтверждены наконец все грамоты, все прежние решения патриархии, и стало мочно собираться домой.

В конце июля, урядив дела, московиты отбывали на родину.

 

Алексий знал, что сделает это, а ежели поступит иначе, то себе не простит.

В один из последних дней поздно вечером он взял страннический посох и, никого не беря с собою, отправился в Манганы, чтобы проститься с Кантакузином.

– Старец не принимает! – сказали ему в дверях.

– Он должен меня принять, – твердо возразил Алексий. – Скажите, что пришел русич, монах. Он поймет!

Ждать пришлось долго, около часа. Наконец Алексия провели узким каменным коридором и впустили в кирпичную келью, скудно освещенную и еще скуднее обставленную. Огромный старик в монашеском одеянии медленно разогнул сутулую спину и оборотил к Алексию суровый лик с остраненным взором отшельника.

Кантакузина не было. Перед ним сидел старец Иоасаф, и даже в чертах этого лица с трудом угадывалась схожесть с грозным повелителем ромеев.

– Прости, брат! – тихо сказал он, указав рукою на скамью, и только в мановении тяжелой царственной длани промелькнуло прежнее, промелькнуло и скрылось, чтобы уже не возникнуть вновь.

Они сидели молча, глядя в глаза друг другу. Беседа не завязывалась. Император, ставший монахом, и монах, готовящий себя к государственному служению. Все было в прошлом у одного и в будущем у другого, и потому почти не находилось взаимных слов.

Наконец Алексий встал и молча распростерся ниц перед Иоасафом. Тот так же молча поднял его и благословил. Показалось мгновением, что они так и расстанутся, ничего не сказав друг другу. Но тут Кантакузин, уже стоя, отверз уста и вымолвил, глядя куда-то вдаль, мимо Алексия:

– Ничего не можно и не должно вершить внешнего, пока люди не переменились внутри себя. Все было заблуждением и суетою! – Голос его слегка отвердел. – Среди нас всех единственно правым был старец Григорий Палама! И я оставленные мне Господом годы употреблю на проповедание его слов! – Он помолчал, словно хотя сказать еще что-то, но только лишь повторил: – Прости, брат! – и осенил Алексия крестным знамением.

Накануне отъезда Алексий вновь вспоминал вырванное им у греков соборное определение: «Хотя подобное дело совершенно необычно и небезопасно для церкви, однако ради достоверных и похвальных свидетельств о нем и ради добродетельной и богоугодной его жизни мы судили этому быть, но относительно одного только кир Алексия, и отнюдь не позволяем и не допускаем, чтобы на будущее время сделался архиереем русским кто-нибудь другой, устремившийся оттуда.

Быстрый переход