|
Идея должна быть, в конце концов! А этому… этому… ему и война наша, видите ли, не по нраву. Хоть бы раз, стервец этакий, угнетенных братьев славян вспомнил! Нет, ему турка убитого жалко! Трус и пасифист, вот он кто, а не русский писатель и уж конечно не патриот!
– Да кто он-то, Дмитрий Иваныч?
– Некто Гаршин. Еврей, наверное.
Тем же вечером Михаил Тариелович взялся, наконец, за октябрьский номер «Отечественных записок». Рассказ, возмутивший князя Мирского, назывался «Четыре дня». Удивительное дело, но, читая эту вещицу, Лорис-Меликов не мог отделаться от ощущения, будто он слышит чей-то знакомый, но подзабытый голос. Страницы через две со слов: «Бледные розоватые пятна заходили вокруг меня. Большая звезда побледнела, несколько маленьких исчезли. Это всходит луна. Как хорошо теперь дома!…» – он ясно вспомнил, кому принадлежал тот голос, которым теперь звучала каждая фраза. Одинокий читатель «Севастопольских рассказов» у костра перед солдатской палаткой накануне Аладжинского сражения. Как же его фамилия? Ах да, вольноопределяющийся Грушин. А автор – тоже, кажется… Нет, не Грушин – Гаршин. Не совпадение, так созвучие. А Грушин погиб, он храбро погиб, я помню, я спрашивал, мне докладывали. Но вот ведь – звучит его голос, и хотя звезды над героем рассказа болгарские, я вижу его под Аладжей у того костра и он мне говорит то, чего не успел в ту ночь. Или не знал еще.
Голос с того света, явственный голос несчастного героя не патриотической болтовни, а собственного благородства рядового Московской гренадерской дивизии вольноопределяющегося Грушина высказал генералу мысль, которую он знал все тридцать лет своей службы на Кавказе, но страшился облечь в слова:
«Штык вошел ему прямо в сердце… Вот на мундире большая черная дыра; вокруг нее кровь. Это сделал я.
Я не хотел этого. Я не хотел зла никому, когда шел драться. Мысль о том, что и мне придется убивать людей, как-то уходила от меня. Я представлял себе только, как я буду подставлять свою грудь под пули. И я пошел и подставил».
Для Грушина война кончилась, и он был вправе высказать истину, только на войне и добываемую, но тем и страшную, беспощадную. Она превращает каждого солдата, от рядового до генералиссимуса, в убийцу.
Генерала от кавалерии, покорителя Карса, только что пожалованного орденом Святого Владимира 1-й степени с мечами, окатил жгучий стыд. Стыд за все, чем гордился смолоду. И за гордость – особенно жгучий. Разом и вдруг поблекли все его молодецкие дела, чин от чину множившие мертвецов на полях сражений, в которых ему доводилось участвовать.
После Карса военные действия в Турецкой Армении практически закончились. Но не кончилась война. На смену ружьям, саблям и пушкам пришел враг более свирепый и беспощадный к обеим воюющим сторонам. В феврале Мухтар-паша сдал осажденный Эрзерум, едва ли не на две трети вымерший. В блокированном городе при недостатке воды и полном отсутствии канализации начались эпидемии, и самые страшные из них – возвратный тиф и, кажется, чума. Последнюю занесли сюда сами турки, передислоцировав под Эрзерум полк редифа. Странный был этот полк. Его солдаты что-то очень легко сдавались в плен. Сдавались и тут же сваливались в лазарет. Скоро выяснилось, в чем дело. На южных границах Оттоманской империи вспыхнула эпидемия. Турки вознамерились отправить больные полки под Плевну. Но англичане запретили им запускать эпидемию в Европу. На Кавказском же театре военных действий, вдали от британского присмотра, Мухтар-паша нарушил запрет союзников. Привозная зараза оказалась чумой. Во всяком случае, так утверждали полковые доктора. Но комиссия, прибывшая из Петербурга, видимо, боялась самого этого слова – ее диагноз был всего лишь тиф. Тоже мало радости.
Неведомая болезнь перекинулась от пленных в блокирующий лагерь, оттуда – в Каре, и главной заботой генерала от кавалерии Лорис-Меликова стала санитария. |