– Не посмели бы!
– Виктор, ныне уж начали поговаривать о том, не смахнуть ли храм Христа Спасителя, не фукнуть ли динамитом Василия Блаженного: Красную площадь куполами порочит.
– Если все это… произойдет, – Виктор Михайлович осунулся вдруг, и стало видно, как он стар, как он глубоко стар, их богатырь. – Не сделают… Ну а сделают – обнищают. И вот, когда с рукой пойдут по миру, – духовное нищенство телесного много страшнее! – вот когда по Руси-то зарыщут, в поисках уж не церквей, а каменья разоренного – тогда и вспомнят все… Ну, да мы с тобою, Аполлинарий, до разора не доживем… Не позволят русские люди разорить дом свой! Это ведь красота! Наша, незаемная.
– Мало ли, Виктор, красоты по белу свету изведено?! Рим, Греция, Византия – все, что мы знаем, – осколки…
– Осколки, – согласился Виктор Михайлович. – Что далеко ходить, набежавшая в Россию немчура – исконное русское благолепие до того исказила, что мы о нем до последнего даже и не ведали. Катька-немка из московских соборов повыкидывала иконостасы с Дионисием, с Рублевым. И никто не взволновался. А ведь то, древнее искусство, нашему не чета.
– Зачем вы свое принижаете, Виктор Михайлович? – не согласился с дядей виолончелист Аркадий. – Разве ваши киевские росписи не вершина духовной живописи?
– Нет, не вершина! Ах, коли бы я знал в те поры истинную русскую икону! Незнание – тоже порок. Я, расписывая Владимирский собор, по наивности думал, что возвращаю миру утерянную красоту наших предков. А на самом деле все это было измышление моего ума. Русская икона была иной. И красота ее – немеркнущая – осталась мне недоступной. Разве я так бы расписал собор, зная творения Ферапонтова монастыря? Но – дело сделано и время мое ушло… Иной раз и теперь бывает, погоржусь собой: чего скромничать? Красота собора – не феофановская, не рафаэлевская или какого иного гения Возрождения, – моя красота, васнецовская. Этого уж никуда не денешь, не спрячешь. А другой раз подумаю – страшно: махина-то вся эта великое мне наказание за великую мою гордыню.
Виктор Михайлович встал.
– Вы поиграйте еще, попойте. А мы с Аполлинарием пойдем подышим.
У крыльца в вечернем неверном свету, как соты драгоценного минерала, светилась сирень.
– Вот и вспомнишь Врубеля, – сказал Виктор Михайлович.
Они сошли по ступеням в сад и, до нежности чувствуя братскую близость, молча пошли по темной, насупившейся липовой аллее. Сели на лавочку.
– Я картину задумал, – сказал Аполлинарий. – Эта будет – последняя…
– Да, – вздохнул Виктор, – такие ужасные слова, а уже не пугаешься. Что же ты задумал?
– Вечер… Зеленый, молодой от зелени парк. Деревце, поддавшееся ветру. В движении, в жизни. Пруд. Усадьба без признаков жизни. Старик на каменной скамье. Седой, согбенный, погруженный в свое прошлое… «Баллады Шопена» – назову.
– Не красивенько ли? Аполлинарий пожал плечами.
– Все будет просто. Простота не позволит уронить искусство.
Виктор Михайлович вдруг взял брата за руку. – То, что ты говорил о Василии Блаженном, о храме Христа Спасителя… Может ли это быть?
– Может, – сказал Аполлинарий.
– Этого не будет! – яростно крикнул Виктор. – Репин, говорят, возвращается. Мы не позволим… Аполлинарий, пока мы живы, этого нельзя позволить. Тут о себе и думать даже не надо… Я-то, брат, совсем уж… не тот. Но если ты даже один останешься, не отступай. |